— Должно быть, это особая порода людей: люди тройного сальто-мортале. Верно, и Бисмарк такой же.
— Какой Бисмарк? Бисмарк с тремя волосинками? Разве он прыгает?.. Опять я вру!
— Да, Бисмарк с тремя волосинками, — повторил Николай Сергеевич. Ему было досадно, что она не очень оценила его замечание, как ему казалось тонкое. Вдруг на аллее, в нескольких шагах от себя, он увидел Софью Яковлевну. Она шла с мужем и с какой-то дамой. — «Подойти? Не могу же я бросить Катю!» Николай Сергеевич нерешительно привстал и поклонился, почему-то чувствуя себя смущенным. Софья Яковлевна ласково улыбнулась и кивнула, бегло оглянув Катю. Дюммлер его не заметил.
— Кто эта черная? — спросила Катя. В голосе ее вдруг послышалась недоброжелательность. — Какая красивая!
— Да это и есть сестра Чернякова, с которым я вас познакомил. Ее фамилия Дюммлер. А Черняков мой товарищ по гимназии и университету. Он вам понравился?
— Ничего… Только какой же он вам товарищ?
— Почему же нет? Что вы хотите сказать?
— Нет, я так.
VII
Софья Яковлевна тоже нашла перемену в Мамонтове
— Вы возмужали, дорогой мой, — говорила она вставляя в вазу принесенные им цветы. — Надеюсь, это слово вас не задевает? Вы не в том возрасте, когда оно может обрадовать, и не в том, когда оно может обидеть. Брат сказал мне, что вы стали «величественнее», и в этом есть маленькая доля правды. Успехи сделали вас самоувереннее, это сказывается даже в вашей наружности. И слава Богу: так и надо.
— Какие же мои успехи?
— Я знаю вашу скромность.
— Она знает твою скромность, Люцифер! — сказал Черняков, бывший в самом лучшем настроении духа. В петербургской газете, которую он купил в это утро, была корреспонденция из Эмса. В числе видных русских, уже находившихся или ожидавшихся в Эмсе, был назван «профессор Я. М. Черняков». Как ни досадно было, что газета перепутала инициалы, заметка доставила Михаилу Яковлевичу большое удовольствие. Назван он был в списке на последнем месте, но это, очевидно, объяснялось алфавитным порядком фамилий. Михаил Яковлевич проверил: «Да, конечно, все по алфавиту». Только «Ю. П. Дюммлер с супругой» шел впереди «писателя Ф. М. Достоевского». «Порядок второй буквы не всегда соблюдается. Достоевский, кажется, еще не приехал. А не повезло мне с первой буквой», — подумал Михаил Яковлевич.
— Нет, особенных успехов я что-то за собой не знаю, — повторил Мамонтов. За минуту до того он нисколько не собирался говорить о своих неудачах и стал отрицать свои успехи нечаянно: так вышло.
— Леонардо, ты продал «Стеньку», это во-первых…
— Продал потому, что в Париже в некоторых кругах появилась мода на все русское. Французы надеются, что Россия поможет им отвоевать Эльзас и Лотарингию, а для этого, разумеется, необходимо было купить мою картину: ничто ведь не может доставить больше радости государю, правда?
— А во-вторых, тебя засыпали золотом заказчики и особенно заказчицы. В-третьих, наконец, ты имел сказочный успех у парижанок. И тем большую несть тебе делает то обстоятельство, что ты и после всего этого не забыл старых друзей. Ведь ты мне за полтора года написал целых два письма, шутка ли сказать! Впрочем, и тот Леонардо, говорят, после «Жоконды» еще подавал два пальца старым приятелям.
— Да что ты к нему пристал? — сказала брату Софья Яковлевна. — Это правда насчет заказов?
— Совершенный вздор. Я за умеренную плату написал три портрета среднего достоинства. Только и всего.
— Это уже несомненный успех. А как отнеслась к вам критика?
— Критика была больше устная. Рецензий было мало. Кое-кто хвалил, кое-кто ругал. А один молодой художник выругал мою картину непечатным словом.
— Кто и каким? — радостно спросил Черняков.
— Это было так. Наша прошлогодняя выставка помещалась недалеко от выставки импрессионистов на Boulevard des Capucines. Вы слышали об импрессионистах?
— Кажется, я что-то читала во французских газетах. Они так называются по названию картины одного из них: «Impressions de…». «Impressions de»[61] не знаю, что именно?
— Просто «Impressions». Они в прошлом году устроили в Париже свою первую выставку. Над ними все издевались и, по-моему, очень глупо: между ними есть одаренные люди. Но публика нарочно к ним валила свистеть и скандалить. Чтобы не остаться в долгу, они ходили к нам и хохотали самым непристойным образом. Один из них, вообще, впрочем, человек мрачный, Сезанн, проходя мимо моего «Стеньки», будто бы воскликнул: «Dieu, quelle saloperie!»[62] Быть может, он даже выразился еще сильнее, но мне добрые люди передали именно так, — сказал, улыбаясь, Мамонтов. «Зачем я им это рассказываю? Как глупо!» — подумал он и нахмурился, вспомнив, сколько горя причинило ему это происшествие. Именно на выставке импрессионистов Николаю Сергеевичу пришла мысль, что, быть может, ничего не стоит и его картина, и живопись всех его учителей. «Что если именно эти мальчишки правы, и мне надо всему учиться с азов?»
— И ты не заколол оного Сезама каким-нибудь флорентийским кинжалом шестнадцатого века?
— Я сделал другое: я решил купить его картину «La Maison du pendu».[63] Как бы все над ним ни издевались, он человек очень талантливый. На их выставке любую картину можно было бы купить за десять — пятнадцать франков, но эта как раз уже была продана: я опоздал.
— Твой поступок прямо из первых времен христианства!.. Ты разочаровался в живописи и сожжешь «Стеньку», как Гоголь сжег «Мертвые души»! Не делай этого, умоляю тебя!
— Я не разочаровался в живописи. Скорее она во мне разочаровалась, — сказал Мамонтов, обращаясь к Софье Яковлевне. «Точно он с вызовом это говорит: «влюблен, и ни живопись, ни ваше мнение теперь не имеют для меня значения!» — подумала она с удивившей ее досадой и улыбнулась.
— Меня очень радует, что ваш очевидный успех не вскружил вам головы и что вы остались таким же простым, милым и умным человеком, каким были… Ну, а как же Бакунин и Маркс?
— Никак. Маркса я так и не повидал. Зато с Бакуниным — не сердитесь — я на «ты»… Юрий Павлович не выгонит меня из дому?
— Вас даже не оставят без сладкого… Надеюсь, вы приехали в Эмс надолго?
— Нет, всего на несколько дней. Вы довольны Эмсом?
— В восторге.
— Ведь это теперь самое модное место. Съезд огромный. Кто здесь из русских?
— Могу дать тебе список. Сегодня его зачем-то напечатали петербургские газеты. Вот… Только верни, я еще не все в газете прочел.
— Кто из русских? Прежде всего, государь.
— Да, я знаю. Вы его, разумеется, часто видите?
— Да, как все, на водах. Он очень милостив к Юрию Павловичу и постоянно справляется об его здоровьи… Не то что некоторые.
— Ради Бога, извините! Но мне Михаил вчера сказал, что Юрий Павлович чувствует себя гораздо лучше и что вообще его болезнь не опасна.
— Это так. В Петербурге он в последнее время не вставал с постели, а в Эмсе теперь вот гуляет, как юноша. Здешние воды делают чудеса. Он и сейчас на музыке. Вы не очень голодны? Мы сядем за стол, как только вернется Юрий Павлович… Вы спрашивали о государе. Он здоров, весел и жизнерадостен. Отдыхает и наслаждается жизнью. Вы знаете, княжна Долгорукая тоже здесь. Государь проводит у нее целые дни, с ней и с Гого.
— Кто это Гого?
— Сын государя и княжны, Георгий, очаровательный ребенок, писаный красавец, весь в отца. Он здесь на водах имеет бешеный успех. Когда он гуляет с няней, за ним так и бегут восторженные немки. На днях его встретил император Вильгельм. Немного поколебался, но подошел, потрепал Гого по щеке, сказал: «Der kleine ist wirklich bildschon»[64], добродетельно вздохнул и оглянулся по сторонам: не донесли бы его жене или нашей императрице… Я редко вижу княжну. Она живет очень уединенно. Государь обожает и ее, и сына: он своих законных детей никогда так не любил и не баловал. Каждый день привозит ей бриллианты, ему игрушки, все выписывается из Парижа. При Гого няня, славная женщина. И представьте, государь сам купил сумочку, наполнил золотом и подарил ей. Он с няней здоровается за руку! Этого мы с вами не сделали бы. Александр Николаевич самодержавнейший из всех монархов, но он по природе демократ!