— Разумеется, связи в высшей либеральной интеллигенции у меня достаточные. Точнее, я ее всю знаю наперечет. Что ж, еще раз я очень рад.
— Я даже не ограничивалась бы очень узким кругом. Отчего же не приглашать и умеренных радикалов… Тут я немного надеялась и на связи Николая Сергеевича, — сказала Софья Яковлевна.
Лицо у Чернякова потемнело.
— Радикалы и не придут, и совершенно нежелательны. Если ты хочешь, чтобы был толк, то надо позвать человек десять умеренных взглядов и не иначе, как с большими именами.
— Я ведь этого не знаю. Мы с тобой обсудим каждую кандидатуру, — сказала смущенно Софья Яковлевна. Брат на нее не смотрел.
— Из знаменитых людей Тургенев был бы незаменим, если бы для этого приехал в Петербург. Салтыков кое-как возможен. А уж Михайловский был бы совершенно ни к чему, хотя бы он и согласился пожаловать… Видишь ли, нужно какое-то единство в подходе или в основной точке зрения… Ну, как это объяснить? Я, например, не люблю романсов. Почему? Поэт написал стихи, он подошел к ним, как поэт. А композитор повторит какие-нибудь два его стиха. Как композитор он прав, ему повторение нужно, но стихотворение, как таковое, он испортил. Потому, что у них к делу разный подход. Так и у нас с радикалами… Нет, мое сравнение неудачно, но ты понимаешь мою мысль. Либо мы, либо они… Ты когда хотела бы начать?
— Чем скорее, тем лучше. Я твердо знаю, что там именно сейчас идет жестокий бой. Все будет решено в ближайшие недели. Разумеется, слово «конституция» не произносится, они это называют как-то скучно и длинно. Но j’appelle un chat un chat[253], — сказала, смеясь, Софья Яковлевна.
III
«Знаю, надо делать поправку на то, что они говорят в обществе либеральных людей, — взволнованно думал Черняков, выходя из дома сестры. — Но он несомненно замечательный человек, и, быть может, именно ему и суждено вывести Россию на путь нормального конституционного развития. Разумно ли предвзято-отрицательное отношение к нему со стороны наших радикалов, Михайловских и tutti quanti[254]? «Лисий хвост и волчья пасть» — это не разговор. В первый раз министр, и даже не просто министр, а фактический глава правительства протягивает нам руку. Было бы безумием, если бы его протянутая рука повисла в воздухе!»
Михаил Яковлевич допускал, что из бесед с Лорис-Меликовым может выйти большое политическое дело, и ему хотелось поскорее обсудить вопрос с некоторыми ближайшими единомышленниками. «Конечно, я не закрываю глаза на то, что личная любезность обладает большой подкупательной силой и заставляет закрывать глаза на многое. Он был со мной очень любезен, это правда, но разве в этом дело? И разве я на что-либо закрываю глаза? Я все знаю, и, конечно, мы ни на одну йоту не отступим от наших принципов и политических требований. Если они пойдут нам навстречу, слава Богу, и будет ему великая историческая честь. А нет, так прощайте, ni vu ni connu[255], мы вам сказали правду, а ваше дело принять или не принять наши условия. И первым нашим условием, конечно, будет созыв не шуточного, а настоящего парламента, введение в России подлинной конституции. Мы за властью не гоняемся и от нее не отказываемся. Никаких личных интересов у нас и у меня, в частности, нет», — говорил себе Михаил Яковлевич совершенно искренне.
Личный интерес им в самом деле не руководил, но он не мог не понимать, что на этих собраниях в доме его сестры на его долю выпадает одна из руководящих ролей. Для такого дела надо было создать «инициативную группу». Инициаторов же инициативной группы, естественно, должен был наметить он сам. «Затем все придет в норму, и я буду настаивать, чтобы на главные роли были выдвинуты люди старше и известнее меня». Очень подходил для бесед с Лорис-Меликовым редактор его журнала; подходили два известных адвоката; необходимо было пригласить трех или четырех профессоров. «Может быть, и из писателей кого-нибудь? Но очень расширять первоначальный состав участников бесед тоже не следует… Главное, чтобы позднее моральная ответственность за отказ от таких встреч не пала на нас. Да, было бы истинным безумием, если бы его рука повисла в воздухе». Михаил Яковлевич почти не сомневался, что рука в воздухе не повиснет, но думал, что кое-кто из его единомышленников от бесед с Лорис-Меликовым откажется.
Несчастная семейная история, как казалось Чернякову, разбила его жизнь. Однако, в самое последнее время Елизавета Павловна несколько изменилась. Перемена произошла и в ее наружности. Лицо у Лизы вытянулось, стало бледнее; она почему-то переменила прическу. Все это очень к ней шло и тревожило Михаила Яковлевича. «Что-то, кажется, ее грызет? Неужто их рокамболевские дела?..» Он все же старался верить, что в наиболее рокамболевских делах его жена участия не принимает: это было бы слишком ужасно. Лиза стала и душевно мягче. Ее прежняя резкость почти исчезла. «Она всегда жила на какой-то пружине, и теперь эта пружина как будто сдала. Вопрос, почему сдала и хорошо ли это или плохо? Возможно и то, и другое», — со своей профессорской логикой думал Михаил Яковлевич. Теперь, в том радостном и возбужденном настроении, в котором он находился, ему казалось, что как-то устроится и его личная жизнь.
Создание инициативной группы не следовало откладывать. «Сейчас уже дома никого не застанешь…» Черняков вспомнил, что один из намеченных им участников бесед — записной театрал. «Верно, он нынче будет в Александринке. Тогда, пожалуй, не стоит обедать: после спектакля отправимся с ним к Палкину и в предварительном порядке провентилируем вопрос». Он посмотрел на часы. Еще можно было заехать домой за биноклем.
Окна кабинета в его квартире были освещены. «Так Лиза дома», — радостно подумал он, входя. На лестнице был неприятный запах сыра. В их новом благоустроенном доме этого никогда не случалось. «Надо будет сказать Степану». Запах усилился на площадке и как будто шел из их квартиры. Из-за двери слышался мужской голос, смех Елизаветы Павловны. «Странно!» — подумал Михаил Яковлевич и отворил дверь ключом. Голоса тотчас замолкли. Лиза вышла в переднюю из освещенной кухни, затворив за собой дверь.
— Добрый вечер. Но ведь вы сказали, что не будете обедать дома?
— Да… Кстати, вы сказали то же самое… Заседание кончилось раньше, чем я думал. Павел Васильевич дал нам билет на сегодняшний парадный спектакль в Александрийском театре. Не хотите ли вы им воспользоваться?
— Я? Нет, я занята. Но почему бы вам не пойти?
— Я и пойду, если вы не хотите. Я вернулся за биноклем. У вас, кажется, гости?
Она засмеялась.
— Что ж делать, попалась! Мой любовник сидит на кухне.
Он холодно, без улыбки, смотрел на нее, ожидая объяснений. Ему показалось, что Лиза смущена.
— Это лавочник принес сыр… Вы надеялись пообедать дома? У нас ничего нет, и вдобавок обе наши бабы ушли, я их отпустила.
— Нет, я пообедаю в ресторане, — ответил он и, взяв в кабинете бинокль, снова вышел. «В самом деле какая-то сцена из пьесы с адюльтером…» В передней Михаил Яковлевич невольно бросил взгляд в сторону кухни.
— Ушел ваш поставщик сыра?
— Ушел… Вы на меня сердитесь?
— Я давно поставил себе правилом ни на что не сердиться. До свиданья.
На лестнице Михаил Яковлевич столкнулся с каким-то господином в военной фуражке, неторопливо поднимавшимся на площадку. Оба они посторонились, пропуская друг друга, и улыбнулись. «Где-то я его, кажется, встречал? Уж не к нам ли он?» — подумал Черняков. Но господин на их площадке не остановился и так же медленно, не оглянувшись, пошел вверх по лестнице в третий этаж.
Извозчика не было. Михаил Яковлевич остановился на углу, у освещенного фонаря круглого столба, и принялся разыскивать афишу Александрийского театра. Попадались все другие афиши. «Оперетка… Крестовский…» Черняков ахнул: господина, только что столкнувшегося с ним на лестнице, он видел в Липецке в тот день, когда читал книгу штабс-ротмистра Крестовского о русско-турецкой войне.