За несколько часов до наступления стало известно роте, что вручать ордена отличившимся в разведке будет командир полка. Началась подготовка к встрече майора Садового: пришивали пуговицы, завязки к ушанкам, чистили оружие. Потом сказали, что награды собственноручно вручит командир дивизии Чоборцов (из уважения к нему даже заглазно избегали называть его полковником, надеясь, что вскорости вернут ему прежнее генеральское звание). Тут еще большую заботу проявили о внешнем виде бойцы: началась починка полушубков, штанов. Не успели привести себя в порядок, как из штаба батальона позвонили: приезжает сам командующий армией генерал Валдаев. Тут уж дело дошло до смены нижнего белья.

Веня Ясаков говорил старшине, хмурому, мужиковатому:

– По-твоему, чем выше начальник, тем глубже осматривает? Нет! Пройдет взглядом поверх голов, как палкой по горшкам на базаре. Это тебе не ваш брат старшина или сержант, чтобы портянки обнюхивать да рубахи выворачивать наизнанку перед солнышком.

Ясаков с бритвой топтался вокруг Александра, за подбородок поворачивал его лицо к свету:

– Ордена, как и водку, выдают перед атакой. Не знаю, какой орденок будет вторым греться на моей груди…

Рядовой Лошаков поднес зажигалку к потухшей в зубах Ясакова папироске, почтительно спросил, что он будет делать в первый же день после войны.

– Засну годика на два в лесу на острове, чтобы забыть кое-что. А ты, товарищ лейтенант?

– Обрезал, балабон, – заметил Александр.

– А ты не шибко вскидывай породистый нос. Срублю бритвой горбинку, будешь как все. У вас, Крупновых, вся красота в этом бугорке.

Веня закрыл лицо Александра мокрой тряпкой, похлестал по щекам, вытер высокую, прямую шею.

Пригибаясь в дверях, Александр вылез наружу. Потягиваясь, ополоснул легкие морозным воздухом. Февральские ветры отполировали спрессованные сугробы, синевой отливал мраморный снеговой простор в темном окаймлении лесов, и хоть морозило, воздух радовал еде уловимой преснинкой недалекой весны.

Оглянувшись на занятую немцами половину села, Александр опять увидел на площади около церкви виселицу с пятью трупами, а за гумном – перелесок, спеленатый голубой сутемью. Что-то давнее, немотно-грустное было в коротком, угасающем в поземке дне, в жалкой наготе сгоревших изб с закопченными трубами. Поклонились земле телефонные столбы с оторванными проводами. Рядом с подбитым танком лежал труп лошади…

Вечером вместо ожидавшегося командующего в роту прибыл новый комбат капитан Тутов. Свободных от наряда солдат Александр построил под защитой берега, вдоль кромки льда.

Преувеличенно строгий, изучающий взгляд Тугова медленно полз по лицам солдат с летящими вперед подбородками. Несмотря на ветер и мороз, капитан был в сапогах, щегольской белой бекеше. Серый каракуль воротника и шапки с поднятыми и завязанными на кожаном верху ушами оттенял румяное лицо с улыбочками по краям маленького, плотно сжатого рта. На лице Александра взгляд Тугова как бы споткнулся. Они узнали друг друга, но сделали вид, что незнакомы.

– Узнал своего крестника? – шепнул Ясаков Александру.

Войдя после осмотра роты в блиндаж, Тугов сел за стол, распахнул отороченную курпеем бекешу, надвинул на брови ушанку серого каракуля.

– Вы меня помните, лейтенант?

– Память у меня неуступчивая.

– Тогда разговор начистоту. – Навалившись грудью на стол, Тугов спросил тихо, с наивностью: – Тебя, Крупнов, еще не наградили… немцы? За спасение пленных фашистов.

– Заговариваетесь, товарищ капитан, – сказал Александр сквозь зубы. Нижние веки поднялись до зрачков.

– В плену был? – резко спросил Тугов, откинувшись.

– Не был.

– И могилу себе не копал?

– Не копал.

– Ладно, Крупнов, после боя разберемся. Вы что-то темните. – Глаза Тугова жестко блеснули. – Имейте в виду, я не люблю неясности.

– Я тоже не люблю неясности… Надеюсь, вы еще помните лесок под Титочами. И майора Холодова. Придется объясниться.

– Напрасно грозите, лейтенант, – глухо проговорил Тугов, вставая и застегивая бекешу. – Марьяж с немцами вам не пройдет даром…

XXX

Привалившись спиной к стене, Александр очинил карандаш, раскрыл измятый блокнот. Удивленно глянул на свое широкое запястье в загустевшем светлом волосе. После каждого слова напряженно думал не столько над тем, что писать, как над тем, что не нужно писать. И то, о чем не писал, было самым важным и неразрешимым для него сейчас, когда он сидел под минометным обстрелом в душной бане под кручей.

Луч солнца пробился из-за дымной тучи, поиграл на речном льду, тонком в проруби, и грустно стало, когда загасила его хмарь.

Засучив рукава белого нагольного полушубка, Галимов бренчал на балалайке, напевая с татарским выговором:

Рубыл дрова бэз топорам, Варыл каша бэз катэлам, Ашал каша бэз ложка, Шупал дивка немножка…

На пороге, заслонив широкой спиной проем в дверях, Ясаков стругал ножом мерзлую рыбу, лениво жевал, поблескивая двумя стальными зубами.

Варсонофий Соколов точил брусочком ножи-финки, раскладывал на столе.

– Огонь да вода хороши в умных руках, а не дай бог им своим умом жить! – услыхал Александр чистый голос старого солдата Ларина, отозвавшегося, очевидно, на рассказ Варсонофия Соколова о пожаре в селе. – Огонь о себе говорит: «Я не сам по себе, а сильнее всего и страшнее всего». А как же иначе? Официально невозможно!

Если бы сказали сейчас Александру: дается тебе единственная и последняя встреча, кого повидаешь? Мать? Отца? Сестру? Братьев? Любимую?.. «Костю, маленького Костю!» Трехлетний Костя все увидит и поймет своими, кажись, бездумными и непостижимо мудрыми в простоте глазами. Заулыбается, и все суставы души встанут на место…

Ясаков срезал завязки на своем маскхалате. Сегодня роздали маскхалаты, теплое белье и сотню горячих писем, главным образом от юных патриоток, желающих завязать переписку с бойцами.

– Сколько понашивали зтих хвостиков! Болтаются на лбу, на шее, на груди, на руках. Мать моя вся в саже, да ведь кисточки эти пришивали, наверное, девчонки-куклятницы. Чем больше, тем красивее. Жалко, что рюшу не пустили по капюшону или по подолу.

Александр посмотрел из оконца на повитую сугробом кручу оврага, на затененную сумеречностью тропу, по которой ходил автоматчик. Разорвал свое недописанное письмо на мелкие клочья, положил под каблук и придушил сапогом невызревшие мысли. Впервые пришел к выводу, что в жизни есть такое, что нужно знать до самого дна или уже вовсе не знать. Это касается прежде всего самого себя…

И хотя это непривычное едкое чувство лишь на мгновение вспыхнуло и тут же погасло, как грозовой сполох, оно обожгло сердце Александра. Что-то успело выгореть в нем. Как ни странно, но эта неосязаемая утрата была для Александра горше всех утрат, постигших его за войну.

Никита Ларин покачал седой головой:

– Лександр, не крутись думами на одной точке, как сорока на колу.

За время боев стал Никита весь какой-то сивый – сивые усы, брови, ресницы. Клочки волос за ушами поседели.

– Кто так-то вот в думах стекленеет глазами, того она прямо из-под угла аль со спины лапает. Курносая-то зараза, не ко времени будь помянута. Официально вижу, письмо не пишется. Да ты напиши, как, бывалоча, мы писали в ту германскую. Киснешь неделями в окопной грязи, скукота разъедает душу. Вша по тебе табунами прямо пешком гуляет. Вот и лезешь в смешную байку: «Дорогая моя родня, живу я дюже прекрасно, надо бы лучше, да некуда, процентов не хватает. Хожу без рубахи, без порток, того и вам желаю, кровные сроднички».

Губы Александра раздвинулись, обнажив белые зубы, но глаза по-прежнему смотрели строго, с грустной усталью.

– Та война была позиционная, полегче, – возразил он, припомнив рассказы дяди Матвея о том, как он сломал ногу в германскую войну.

– Зверств меньше было. Это правда. Однако целились тоже в грудь да в глаз. Как помнится, всегда норовят в сердце. Человек культурнее делается, к жизни относится легко, все равно, мол, помрешь – грязь после тебя будет. Чудной человек. Сам себя не понимает, а скажи ему об этом, он в драку полезет: «Я не понимаю? Да я, да мои сверстники умнее всех отцов, дедов и прадедов. Те, старые хрены, кулаками дрались, а мы шестиствольными пакостьметами да танками по прозванию «всех давишь»! Прежде, мол, за год войны убивали меньше, чем сейчас за неделю. Культурная истребления.