– Раскалякался Венька, а военные доглядатые язык ему укоротили, – сказал Макар, склонившись над Денисом, дыша на него запахом самогона. – Дальше есть и об Александре… Держись, сват, пока все в тумане.

«…свернулся он калачиком у колеса немецкой пушки. Склонился я над ним, а он вроде не дышит… Даже снег на щеке уж не таял. Отошли мы на старые позиции, Сашу не удалось вынести. Наверно, свалили под лед немцы».

Денис отдал письмо Макару, положил на стол перед собой враз отяжелевшие руки. Макар сел на пол, уткнулся головой в колени Дениса.

– Многие нынче плачут, плачь и ты, Денис Степаныч.

Хрипловато-загустелый бедой голос поднял Ясакова:

– Картошка остыла. Садись.

Макар кинул на сундук полушубок, поставил на стол флягу.

– Хлопнем, она притупит, затуманит.

– Хватит, наутешался я крепкими настойками-выдумками.

Обжигаясь, ел Денис непривычно торопливо, не чувствуя вкуса картошки. Слеза сиротливо повисла на курчавых седых усах.

– Хозяйке не говори пока, Денис Степанович.

– Да разве матери перекладывают свою долю на чужие плечи? – Горькая сушь палила рот Дениса. – Снесу ли в себе-то один?

Открылась избяная дверь. Распахнутая шубейка сползла с плеч Любавы, с белой шалью сливалось бледное лицо, а на нем – удивительные печальные и строгие глаза.

За Любавой плаксиво сморкалась Матрена Ясакова. Она, не веря в дипломатическую изворотливость Макара, сама решила подготовить Любовь Андриановну к беде. Но как только увидала ее на улице, заплакала:

– Саша-то совсем не жил.

Любовь Андриановна достала очки в кухонном шкафу, несколько раз перечитала письмо.

Когда за Ясаковыми захлопнулась дверь, по маленькому путаному шагу навстречу друг другу сделали Денис и Любава. Зябко вздрагивали худые, по-старушечьи узкие плечи Любавы, сникла седая голова Дениса к ее голове.

– Мать, Люба… Помни, кто мы, опять же наши годы…

Лишь в крепких руках Дениса ее перестала бить дрожь. Сидели в обнимку рядом, глядя на утухающие в печи дрова. Тяговой ветер вьюжил сизый пепел, пока Денис не оторвался от теплого плеча жены и не закрыл трубу.

Ночью Любава совсем по-детски прижималась лицом к широкой, пахнувшей железом груди Дениса. Щеки горели жаром, а руки и ноги ее никак не мог согреть Денис. К утру красноватыми прожилками иссеклись вмятые желтые щеки Любавы.

– Все перевернул во мне Саша.

– Давай, Любава, держать друг друга.

Как всегда, она положила бутерброды в баул, только вместо молока налила в бутылку заваренный на душице и шалфее чай. Как всегда, Денис побрился, надел костюм, повязал галстук, взял шляпу, круговым движением пальцев взбил вихор на макушке маленького внука Коськи и, осведомившись у Лены и Жени, что они будут нынче делать, помахал рукой и ушел, постукивая калиновой палкой. Любава постояла у окна, провожая взглядом мужа, пока не затерялась среди рабочих его высокая, прямая фигура.

Поглядела Любава на темно-красные деревья сада, на ледовую равнину Волги, распоротую наискось ледоколом, немо шевеля блеклыми губами.

Потом поднялась в светелку, сняла со стены портрет Александра, стерла пыль. Впервые заметила в спокойной серьезности его глаз едва уловимую затаенную задумчивость.

А через два дня в дом Крупновых снова постучалось горе. Пришла похоронная. Под Севастополем погиб веселый и красивый мичман Федор.

II

Юрий приехал к родным воскресным утром после проведенного в горкоме совещания секретарей заводских парткомов. Свежо пахло в саду молодым ледком, откованным ночной стужей. Набиравшее весеннюю высоту солнце согревало в затишке посмуглевшие вишни, струилось тепло, пахнувшее грустной горчинкой ветлы.

Лена и Женя вытаскивали из дому вещи на веранду и во двор. Маленький Костя, перепоясанный шарфом по шубейке, расселял свои игрушки на обсохшей проталине у стены.

Юрий любил послезимнюю уборку в доме, привычную и многообещающую, как приход весны. Обычно убирались, когда сойдет снег, земля впитает талые воды в саду и деревья насторожатся в предчувствии роста. Веселая пора! В доме скоблят сосновые стены и полы, сад освобождают от сухостоя, подплечивают яблони, с грядок тянут граблями прошлогоднюю ботву. Сжигают тут же в саду, и пламя и дым, колеблясь в темных сумерках, сказочно, как воспоминания, двоятся, отражаясь в текучей Волге. По всему-то поселку на теплом склоне дыбятся дымки над садами. Так было прежде. Теперь мать до времени затеяла уборку: верно, в суете чаяла забыться. Повязав голову черной косынкой, обтирала корешки книг, задерживая взгляд на старых, вспоминая свое давнее.

Юрий, помогая ей, сказал, что он запросил командование о судьбе Саши.

– А знаешь, мамака, он жив. Лена, скажи: жив Санька? – спросил Юрий сестру, которая подняла большую, до самого подбородка, стопу книг. Лена положила книги на стол.

– Александра не так-то просто вырубить из жизни.

Несмотря на пережитую полуголодную зиму, сестра горела свежестью тонкого продолговатого лица, слегка осмугленного ветром-весняком. На высокую шею стекали завитки волос медового цвета.

Любовь Андриановна подняла голову, сказала с упрекающей интонацией:

– Все убеждают, что сын жив и невредим, а дура-мать не верит, видите ли, потому что ей очень хочется быть несчастной.

– Прости меня, мама, – тихо попросил Юрий.

– Саша… всегда был аккуратен, писал не часто и не редко, как положено нормальному сыну. От семьи не отбивался.

Как никогда прежде, любил Юрий сейчас мать в ее горе, чувствуя силу духа за ее улыбками, спокойной хлопотливостью. Потерся подбородком о материнскую руку, и запах чего-то родного и очень далекого, из самого детства, взволновал его.

– Заскучал я по тебе, по отцу. Если разрешите, буду жить у вас.

– А не покажется твоим друзьям кисло в нашем доме? Мы староверы в чувствах. И не глянется мне стрижка под бокс твоих сверстников. Такими головами утрамбовывать землю. Близко не подходи – забодают. – Мать потрепала курчаво заросший затылок Юрия. – Ты почему отстаешь от моды?

– Да ведь я весь в вас: старовер по чувствам.

Любовь Андриановна держалась зорко, подбирая губы узелком. И хотя голос проваливался, падал, она, встряхнув головой, покашливая, одолевая хрипотцу, говорила без раздражающей бодрости, с ласковой усмешкой над сыном:

– Живи у нас. Хоть ты, своевольник, далеко не безобидный.

Лена и Юрий вынесли во двор старый дубовый сундук, поставили на остатний ноздреватый снег.

– Я даже плакать не могу, Юра. Не умела я понимать и ценить Сашу.

– Так не веришь, что он жив?

– А ты разве веришь?.. Юра, а может такое, что Холодов все-таки живой?

– Но как же, Лена? Ведь Чоборцов переслал сумку его Агафону Ивановичу, твои письма вернули. Зачем ты растравляешь себя?

– А я жду…

Юрий удивленно смотрел на рослую, сильную белокурую женщину: его ли сестра с гордой горбинкой на носу? Со своей печалью и тайной?

Женщина в Лене созрела вскоре после известия о смерти Валентина Холодова. Лена сказала своим, что она стала вдовой. Незамужней, невенчанной.

Юрий ее ладонями закрыл свое лицо, но тут же отнял их, соединил вместе и пожал так, как однажды только пожал руки отца, когда тот после долгой размолвки сказал ему: «Что бы ты ни думал обо мне, сотворил все-таки я тебя. Этот факт не переиначишь».

У калитки остановился, просовывая руки в рукава реглана.

– А может, умереть – не самое страшное?

III

Дорога на сланцы прямилась меж холмов. Спокойно лежали руки Юрия на баранке руля. Распушенными хлопьями кружился в белесом воздухе снег-последыш, залепляя стекла машины. Зыбко рябила в глазах белизна. Не помнил Юрий, где это было давным-давно: не то на ледовой Волге, не то за поселковой степью порошил буран-последыш, а он, Юрий, говорил маленькому Сашке: «Буран этот прозывается внуком. Пришел за своим дедом, за большим морозом». Кругло выговаривая каждое слово, Саша спрашивал, слизывая снежинки с верхней губы: «Внук соскучился по дедушке? И я внук? И ты внук?» – а в глазах такой огонек, будто догадывается об игре Юрия, но, к удовольствию старшего, доверчиво и удивленно поднимает прямые брови. Видно, не любил мальчишка зазря огорчать людей. И потом этот огонек, как сознание своего превосходства, загорался в спокойных глазах Александра всякий раз, когда речь шла об условностях жизни: «Если вам нравится играть, я буду подыгрывать и даже делать вид, что меня можно обманывать, пока мне это не мешает». Юрий думал, что за прямотой и определенностью меньшого скрывалась сложная внутренняя жизнь. Жалость к нему была терпкой, как при воспоминании о детях, погибших по недосмотру взрослых.