Люди без государства, как и меньшинства, были убеждены, что потеря национальных прав равносильна потере прав человека, что первое неизбежно влечет за собой второе. Чем больше они были исключены из права в любой его форме, тем сильнее они тяготели к поискам нового объединения в свое собственное национальное сообщество. Русские беженцы были лишь первыми в отстаивании своей национальной принадлежности и в яростном сопротивлении попыткам смешать их в одну кучу с прочим безгосударственным людом. После них уже каждая группа беженцев или перемещенных лиц не упускала возможности развивать сильное, напористое групповое сознание и громко требовать своих прав в качестве (исключительно в качестве) поляков, или евреев, или немцев и т. д.

Еще хуже было то, что все общества, образованные для защиты прав человека, все попытки добиться принятия нового билля о правах поддерживались маргинальными фигурами — немногими юристами-международниками без политического опыта или профессиональными филантропами, движимыми неопределенными чувствами завзятых идеалистов. Группы, которые они создавали, декларации, выпускаемые ими, обнаруживали бесхитростное сходство по языку и построению с воззваниями обществ предупреждения жестокого обращения с животными. Вероятно, ни один государственный деятель, ни одна сколько-нибудь важная политическая фигура не принимали их всерьез, так же как ни одна из либеральных или радикальных партий в Европе не считала необходимым вставить в свою программу новую декларацию прав человека. Даже сами жертвы в своих многочисленных попытках выбраться из лабиринта колючих проволок, куда вовлекали их события, ни до, ни после второй мировой войны и не думали ссылаться на эти фундаментальные права, в которых им столь очевидно отказывали. Напротив, жертвы разделяли презрение и безразличие властей к любым попыткам маргинальных общественных организаций внедрить в жизнь права человека в каком-то простейшем или универсальном смысле.

Отсутствие ответственных лиц, способных провозглашением нового билля о правах облегчить бедствия постоянно растущей армии людей вынужденных жить вне даже тени действенного закона, определенно нельзя объяснить лишь злой волей. Никогда прежде права человека торжественно декларированные Французской и Американской революциями в качестве нового фундамента для цивилизованных обществ, не были делом практической политики. На протяжении XIX в. эти права использовались весьма поверхностно, чтобы защищать индивидов против растущей силы государства и смягчать новые социальные опасности, вызванные промышленной революцией. Потом значение слов «права человека» потребовало нового оттенка: они стали обычным лозунгом покровителей всех бесправных, чем-то вроде дополнительного закона, исключительным правом, необходимым для тех, кому не оставалось ничего лучшего, чем отступить к этим правам как к последнему рубежу.

Причина, почему понятие прав человека было пасынком в политической мысли XIX в. и почему ни одна либеральная или радикальная партия в XX в., даже когда возникала крайняя нужда в соблюдении человеческих прав, не считала возможным включать их в партийную программу, кажется очевидной: гражданские права (т. е. изменчивые права граждан в различных странах) были задуманы как воплощение и выражение в форме дееспособных законов вечных прав человека, которые сами по себе предполагались независимыми от гражданства национальности. Все человеческие существа были гражданами какого-то политического сообщества. Если законы страны не отвечали требованиям прав человека, ожидалось, что люди способны изменить эти законы, в демократических странах — путем законодательства, в деспотиях — революционными действиями.

Права человека, предположительно неотчуждаемые, оказались нереализуемыми (даже в странах, чьи конституции были основаны на них) всякий раз, когда появлялись люди, которые больше не были гражданами ни одного суверенного государства. К этому факту, достаточно тревожному самому по себе, можно добавить замешательство, порожденное многими недавними попытками оформить новый билль о правах человека, показавшими, что никто, видимо, не способен с достаточной уверенностью определить, что же реально представляют собой эти общие человеческие права, отличаемые от прав граждан. Хотя каждый, наверное, согласится, что мучение вот этих людей состоит именно в потере ими прав человека, никто, кажется, не знает, какие же собственно права они утратили, потеряв эти человеческие права.

Первая потеря, от которой страдали бесправные, — это потеря своего дома, что означало и полную потерю той социальной среды, в которой они родились и нашли себе место в мире. Это бедствие далеко не ново. В долговременной исторической памяти вынужденные перемещения отдельных людей или целых групп по политическим или экономическим причинам выглядят как обыденные явления. Новизна здесь — не в потере дома, а в невозможности найти новый дом. Вдруг не нашлось ни места на земле, где мигранты могли бы приткнуться без суровейших ограничений, ни страны, где они смогли бы ассимилироваться, ни территории, где можно было бы найти свое собственное новое сообщество. И более того, все это почти не имело отношения к материальным проблемам перенаселенности. Проблема была не в пространстве, а в политической организации. Никто не сознавал, что человечество, столь долго воспринимавшееся в образе семьи народов, достигло стадии, на которой всякий, выброшенный из одного из этих организованных, крепко сколоченных национальных сообществ, оказывался выброшенным и из семьи народов тоже.[661]

Вторая потеря, от которой страдали бесправные, была утрата правительственной защиты, и это влекло потерю правового статуса не только в их собственной стране, но и во всех странах. Договоры о взаимных обязательствах и международные соглашения паутиной опутали землю, что создавало возможность гражданам любой страны тащить свой правовой статус с собой, куда бы он ни ехал (так, например, немецкий гражданин при нацистском режиме не смог бы вступить в смешанный брак за границей из-за нюрнбергских законов). И все же, кто выпадал из этой паутины, тот обнаруживал, что он выпадает и из какой-либо законности (так, во время последней войны безгосударственные люди неизменно попадали в худшее положение, чем «враждебные иностранцы», которых еще косвенно защищали их правительства через Международные соглашения).

Сама по себе потеря правительственной защиты встречалась в истории не реже, чем потеря дома. Цивилизованные страны предлагали право убежища тем, кого по политическим мотивам преследовали их правительства, и эта практика, хотя официально так никогда и не закрепленная ни в одной конституции, достаточно хорошо действовала в XIX и даже в нашем столетии. Затруднения возникли, когда оказалось, что новые категории преследуемых стали чрезмерно многочисленными, чтобы справиться с ними неофициальной практикой, предназначавшейся для исключительных случаев. Вдобавок, большинство преследуемых вряд ли можно было квалифицировать как имеющих право на убежище, скрыто предполагавшее политические или религиозные убеждения, которые не считались вне закона в стране, предоставившей убежище. Новые беженцы преследовались не за то, что они делали или думали, но просто за то, чем они непоправимо были: рожденными в «плохой» расе или «порочном» классе или призванными в армию «плохим» правительством (как в случае Испанской республиканской армии).[662]

Чем скорее росло число бесправных людей, тем сильнее становилось искушение уделять меньше внимания делам преследующих правительств и больше статусу преследуемых. И первый яркий факт здесь таков, что эти люди хотя и преследовались под каким-то политическим предлогом, больше не навлекали (как другие преследуемые на протяжении всей истории) моральной ответственности и позора на преследователей; что их не считали активными врагами и они сами едва ли претендовали на эту роль (избранная тысяча советских граждан, которые добровольно покинули Советскую Россию после второй мировой войны и нашли убежище в демократических странах, больше повредила престижу СССР, чем миллионы беженцев из «плохих» классов в 20-е годы), но казались и были всего лишь людьми, сама невиновность которых — с любой точки зрения и особенно с точки зрения преследующего правительства — была их величайшей бедой. Невиновность, в смысле полного отсутствия ответственности за что-либо, была знаком их бесправия так же, как доказательством потери политического статуса.