Обладай Клемансо в то время достаточной самоуверенностью, чтобы считаться только с теми, в ком можно было видеть подлинный народ Франции, он не стал бы жертвой той фатальной гордыни, которой была отмечена вся его последующая жизнь. Из его опыта с Историей Дрейфуса произросло его разочарование в народе, его презрение к людям, наконец, его вера в то, что только он, и он один, может спасти республику. Он никогда не снизошел до того, чтобы потакать шутовским кривляньям черни. Поэтому, раз начав отождествлять толпу с народом, он фактически выбил почву у себя из-под ног и обрек себя на угрюмую отчужденность, которая отличала его с той поры.
Раскол французского народа был виден в каждой семье. Но достаточно характерно, что политическое выражение это нашло только в рядах Рабочей партии. Все остальные, как и все парламентские группы, в начале кампании за пересмотр были монолитно против Дрейфуса. Однако это значит лишь то, что буржуазные партии больше не представляли подлинных настроений избирателей, так как тот же раскол, который так явственно произошел среди социалистов, имел место и почти во всех других слоях населения. Везде существовало меньшинство, поддержавшее призыв Клемансо к справедливости, и эти разнородные меньшинства сложились в дрейфусаров. Их борьба с армией и против продажного сговора с ней республики стала доминирующим фактором французской внутренней политики с конца 1897 г. и до открытия в 1900 г. Всемирной выставки. Она также оказывала заметное влияние и на внешнюю политику страны. Тем не менее вся эта борьба происходила исключительно вне стен парламента. В так называемом представительном собрании, состоявшем ни много ни мало — из 600 депутатов всех цветов и оттенков как пролетариата, так и буржуазии, в 1898 г. было всего два сторонника Дрейфуса, и один из них, Жорес, не был вновь избран.
Тревожным моментом в Истории Дрейфуса было то, что не только толпа должна была действовать внепарламентскими способами. Все меньшинство, на деле сражаясь за парламент, демократию и республику, таким же точно образом было вынуждено вести эту борьбу вне палаты. Единственной разницей между этими сторонами было то, что одна использовала улицу, а другая — прессу и суд. Иными словами, вся политическая жизнь Франции во время дрейфусовского кризиса протекала за пределами парламента. Этот вывод нисколько не обесценивается теми несколькими голосами в парламенте, которые раздавались в пользу армии или против пересмотра дела. Существенно важно помнить, что, когда незадолго до открытия Всемирной выставки настроения в парламенте начали меняться, военный министр Галифе мог, не греша против истины, заявить, что это никоим образом не отражало настроений в стране.[256] Кроме того, голоса против пересмотра не нужно толковать как санкционирование политики coup d'etat, которую с помощью армии старались навязать иезуиты и определенные радикальные элементы.[257] Скорее они возникали из простого сопротивления любым переменам в status quo. На самом-то деле столь же подавляющее большинство палаты отвергло бы и военно-клерикальную диктатуру.
Если Клемансо и дрейфусары добились успеха в привлечении на сторону требования о пересмотре большого числа представителей всех классов, то католики действовали в ответ единым блоком; среди них не было расхождений во мнениях. То, что делали иезуиты, чтобы направлять аристократию и Генеральный штаб, в средних и низших классах проделывалось ассумпциатами, чей орган «La Croix» имел самый большой из всех католических журналов Франции тираж.[258] И те и другие сосредоточили свою агитацию против республики вокруг евреев. И те и другие изображали себя защитниками армии и общественного блага от махинаций «международного еврейства». Еще более удивительным, чем позиция католиков во Франции, было то, что и во всем мире католическая пресса твердо стояла против Дрейфуса. «Все эти журналисты маршировали и продолжают маршировать по команде вышестоящих».[259] По мере того как раскручивалось это дело, все яснее становилось, что агитация против евреев во Франции следует международной линии. Так, «Civilta Cattolica» заявила, что евреев следует исключить из состава нации везде — во Франции, в Германии, Австрии и Италии. Католические политики одни из первых поняли, что новейшая державная политика должна основываться на противоборстве колониальных амбиций. Поэтому они были первыми, кто связал антисемитизм и империализм, объявив евреев агентами Англии и тем самым соединив антагонизм к евреям с англофобией.[260] Дело Дрейфуса, в котором центральными фигурами были евреи, предоставило им хорошую возможность сыграть свою игру. Если Англия отобрала у французов Египет, виноваты были евреи,[261] движение же за англо-американский союз было, конечно, делом рук «империализма Ротшильда».[262] То, что игра, в которую играли католики, не ограничивалась Францией, стало в высшей степени ясно после того, как занавес опустился над этой частной драмой. В конце 1899 г., когда Дрейфус был помилован и французское общественное мнение, опасаясь обещанного бойкота Всемирной выставки, повернулось на 180 градусов, одного интервью с папой Львом XIII было достаточно, чтобы остановить распространение антисемитизма по всему миру.[263] Даже в Соединенных Штатах, где некатолики с особым энтузиазмом защищали Дрейфуса, можно было различить в католической печати после 1897 г. приметное возрождение антисемитских настроений, которые, однако, тут же улеглись после интервью с папой.[264] «Великая стратегия» использования антисемитизма в качестве орудия католицизма оказалась несостоятельной.
4.5 Евреи и дрейфусары
Случившееся со злополучным капитаном Дрейфусом показало миру, что в любом еврейском аристократе или мультимиллионере все-таки остается нечто от былого парии, у которого нет родины, для которого не существуют прав человека и которому общество с радостью отказывает в своих привилегиях. Однако никто но воспринял этот факт с таким трудом, как сами эмансипированные евреи. «Им недостаточно, — писал Бернар Лазар, — отказаться от всякой солидарности со своими рожденными в других странах братьями; они готовы обвинить тех во всех бедах, рожденных их собственной трусостью. Они не довольствуются ролью больших джингоистов, чем сами французы; подобно всем эмансипированным евреям повсюду, они по собственной доброй воле рвут все связи солидарности. Действительно, они зашли так далеко, что на две-три дюжины из них, готовых защищать одного из своих подвергнутых мукам братьев, во Франции найдется несколько тысяч, готовых стоять на страже Чертова острова вместе с самыми отъявленными патриотами».[265] Именно из-за того, что они играли в странах своего проживания столь небольшую роль в их политическом развитии, на протяжении XIX в. они пришли к фетишизации равенства перед законом. Для них это была не подлежащая сомнению основа безопасности на века. Когда разразилась История Дрейфуса как предупреждение о том, что их безопасность находится под угрозой, они уже были охвачены столь глубоким процессом разлагающей ассимиляции, что недостаток у них политической мудрости в результате только усугубился. Они быстро ассимилировались в тех слоях общества, где все политические страсти подавляются мертвым грузом светского снобизма, большого бизнеса и невиданных доселе возможностей разбогатеть. Они надеялись избавиться от порождаемой этими тенденциями антипатии, направив ее против своих же бедняков и еще не ассимилированных братьев. Используя ту же тактику, которую нееврейское общество употребляло против них, они всячески старались отмежеваться от так называемых Ostjuden. Они беззаботно отмахивались от политического антисемитизма, проявившегося в погромах в России и Румынии, как от пережитка средневековья, чего-то нереального для современной политической жизни. Им было никак невдомек, что в Истории Дрейфуса на карту было поставлено больше, чем просто социальный статус, хотя бы потому, что было пущено в ход нечто большее, чем просто бытовой антисемитизм.