В империалистическом союзе между толпой и капиталом инициатива принадлежала большей частью представителям делового мира (за исключением событий вокруг Южной Африки, где очень рано проявилась определенная политическая линия толпы). В пандвижениях же инициатива всегда была исключительно делом толпы, которую вели тогда (как и теперь) интеллектуалы определенного сорта. Они еще не имели амбиций править земным шаром и даже не думали о возможностях организационного, а не просто идеологического или пропагандистского применения расовых понятий. Значимость последних только поверхностно отразилась в относительно скромных теориях внешней политики, где понятия германизированной Центральной Европы и русифицированной Восточной и Южной Европы послужили отправными точками для планов подчинения мира нацизму или большевизму.[516] «Германские народы» вне рейха или «наши меньшие славянские братья» вне Святой Руси создавали удобную дымовую завесу из права народов на самоопределение в качестве легко преодолимого переходного этапа к дальнейшей экспансии. Гораздо более существенным был факт, что тоталитарные правительства унаследовали ауру святости: стоило им только воззвать к прошлому «Святой Руси» или «Священной Римской империи», как воскресали все былые призраки и суеверия у славянских и германских интеллектуалов.[517] Псевдомистический вздор, обогащенный бесчисленными и произвольными историческими воспоминаниями, обеспечивал такую эмоциональную притягательность, которая, видимо, превосходила по глубине и широте ограниченность прежнего национализма. Во всяком случае, из этого вырос тот новый род националистических чувств, сила которых оказалась превосходным двигателем толпообразных масс и очень удачно подменила в роли эмоционального центра более старый национальный патриотизм.
Этот новый тип племенного национализма, более или менее свойственный всем нациям и национальностям Центральной и Восточной Европы, был весьма отличен по содержанию и значимости (если не по силе чувства) от западных националистических эксцессов. Шовинизм (ныне обычно связываемый с nationalisme integral Морраса и Барреса на рубеже веков, с его романтическим прославлением прошлого и болезненным культом мертвых) даже в самых диких и фантастических проявлениях своих не утверждал, что лица французского происхождения, родившиеся и выросшие в другой стране, без какого-либо знания французского языка или культуры, будут «прирожденными французами» благодаря каким-то таинственным качествам души и тела. Лишь вместе с «возросшим племенным сознанием» возникает то отождествление национального с собственным душевным строем, та обращенная внутрь гордость, которая больше не связана только с делами общественными, но наполняет каждый шаг в частной жизни до того, например, что «частная жизнь всякого истинного поляка… есть общественное проявление польскости».[518]
Психологически главное различие между даже самым яростным шовинизмом и этим племенным национализмом в том, что первый направлен вовне, заинтересован в видимых духовных и материальных достижениях нации, тогда как второй, даже в наиболее умеренных формах (например, в немецком юношеском движении), обращен внутрь, сосредоточен на собственной отдельно взятой душе, которая считается воплощением общенациональных качеств. Шовинистская мистика еще указывает на нечто реально существовавшее в прошлом (как в случае nationalisme integral) и просто пытается вознести это в надчеловеческую сферу; трайбализм же начинает с несуществующих псевдомистических элементов, которые он предполагает полностью реализовать в будущем. Его легко опознать по чудовищной самонадеянности, свойственной его сосредоточенности на себе, которая осмеливается мерить народ, его прошлое и настоящее, своим аршином возвышенных внутренних качеств и неизбежно отворачивается от его реального существования, традиций, институтов и культуры.
В политическом смысле племенной национализм всегда твердит, будто его собственный народ окружен «враждебным миром», стоит «один против всех», что существует глубочайшая разница между этим народом и всеми другими. Он провозглашает свой народ единственным, неповторимым, несовместимым со всеми другими и теоретически отрицает саму возможность общности человечества задолго до того, как всё это использовали, чтобы разрушить человеческое в человеке.
8.1 Племенной национализм
Точно так же как континентальный империализм возник из краха честолюбивых притязаний стран, которые не получили своей доли в неожиданной экспансии 80-х годов, так и трайбализм появился как национализм тех народов, которые не участвовали в национальном освобождении и не добились суверенитета национального государства. Всюду, где сочетались обе эти неудачи, как в многонациональных Австро-Венгрии и России, пандвижения естественно находили для себя самую благоприятную почву. Кроме того, поскольку двуединая монархия опекала и славянские и германские национальности, стремившиеся к воссоединению, панславизм и пангерманизм изначально сосредоточились на ее разрушении, и Австро-Венгрия действительно стала центром пандвижений. Российские панслависты уже в 1870 г. объявили, что наилучшим из возможных отправным пунктом для будущей Панславянской империи был бы распад Австрии,[519] и австрийские пангерманисты так яростно и агрессивно выступали против своего правительства, что даже «Alldeutsche Verband» в Германии часто сожалел о «преувеличениях» братского австрийского движения.[520] Зародившийся в Германии проект экономического союза Центральной Европы под ее водительством, наряду со всеми похожими континентально-имперскими прожектами немецких пангерманистов, немедленно превратился (когда австрийские пангерманисты ухватились за него) в план некой структуры, которая стала бы «центром немецкой жизни во всем мире и соединилась бы со всеми прочими германскими государствами».[521]
Самоочевидно, что экспансионистские тенденции панславизма так же смущали царя, как Бисмарка беспокоили непрошеные признания австрийских пангерманистов в верности Рейху и в неверности Австрии.[522] Ибо, как бы высоко ни подымалась иногда волна националистических чувств или какими бы возмутительными ни становились националистические претензии во времена чрезвычайных обстоятельств, до тех пор, пока они привязаны к определенной национальной территории и сдерживаются чувством гордости за данное ограниченное национальное государство, они остаются в пределах, которые трайбализм пандвижений переступил сразу.
Новизну пандвижений лучше всего можно оценить по их совершенно небывалому отношению к антисемитизму. Подавляемые меньшинства, вроде славян в Австрии и поляков в царской России, из-за их конфликта с правительством имели больше возможностей открыть невидимые связи между еврейскими общинами и европейскими национальными государствами, и это открытие легко могло повести к более основательной вражде. Всюду, где противодействие государству не отождествлялось с отсутствием патриотизма (как в Польше, в которой знаком польской лояльности была нелояльность к царю, или в Австрии, где немцы смотрели на Бисмарка как на свою великую национальную фигуру), этот антисемитизм принимал более свирепые формы, потому что евреи в таком случае казались агентами не только государственной машины подавления, но и иностранного угнетателя. Однако фундаментальная роль антисемитизма в пандвижениях мало объяснима как позицией меньшинств, так и специфическим опытом, пережитым Шёнерером, ведущим деятелем австрийского пангерманизма, когда он, еще член Либеральной партии, осознал связь между Габсбургской монархией и господством Ротшильдов в Австрийской железнодорожной системе.[523] Едва ли это само по себе заставило бы его заявить, что «мы, пангерманцы, считаем антисемитизм главной опорой нашей национальной идеологии»,[524] как не могло нечто подобное побудить панславистского русского писателя Розанова делать вид, будто «нет вопроса русской жизни, где „запятой“ не стоял бы вопрос: как справиться с евреем».[525]