В правовом отношении правление посредством бюрократии есть правление декретами, и это значит, что власть, которая при конституционном правлении только обеспечивает соблюдение законов, становится непосредственным источником всякого законодательства. Более того, декреты остаются анонимными (тогда как происхождение законов от конкретных людей или собраний всегда можно проследить) и потому кажутся исходящими от некой тотальной правящей силы, которая не нуждается в оправдании. Презрение Победоносцева к «силкам» закона было вечным презрением администратора к предполагаемому недостатку свободы у законодателя, который стеснен принципами, и к медлительности исполнителей закона, сдерживаемых его истолкованиями. Бюрократ, просто издавая указы и декреты, имеет иллюзию постоянной деятельности, переживает чувство огромного превосходства над теми «непрактичными» людьми, которые вечно вязнут в «юридических тонкостях» и потому оказываются вне сферы власти, которая для него есть источник всего на свете.

Такой администратор считает закон бессильным, потому что закон, по определению, отделен от своего применения. Декрет, с другой стороны, вообще существует лишь постольку, поскольку его применяют; он не нуждается ни в каком оправдании, кроме непосредственной пригодности. Разумеется, верно, что все правительства пользуются декретами во времена чрезвычайных обстоятельств, но тогда сами эти обстоятельства обеспечивают ясное оправдание и автоматическое ограничение декретирования. При бюрократических системах правления суть декретов выявляется в своей нагой чистоте, словно бы они больше не произведение людей, власть имущих, а воплощение самой власти, где администратор лишь ее случайный представитель. За декретами нет общих принципов, обыкновенные доводы в пользу которых можно понять, но всегда есть изменяющиеся обстоятельства, которые может знать досконально только эксперт. Люди, управляемые декретами, никогда не знают, что правит ими, из-за невозможности понять декреты сами по себе и в силу тщательно организованного неведения особых обстоятельств и их практических последствий, в котором все администраторы держат своих подопечных. Колониальный империализм, который тоже управлял с помощью декретов и иногда даже определялся как «regime des decrets»,[562] был достаточно опасен, но все же сам факт, что администраторы для туземного населения ввозились извне и воспринимались как захватчики, умалял их влияние на подопечные народы. Только там, где, как в России и Австрии, законное правительство составляли местные правители и местная бюрократия, декретное правление смогло породить такую атмосферу произвола и секретности, которая успешно скрывала его простую целесообразность.

Правление декретами и указами имеет заметные преимущества для контролирования обширных территорий с разнородным населением и для политики подавления. Эффективность такого правления высока просто потому, что оно игнорирует все промежуточные ступени между изданием и применением декрета и блокирует политические суждения людей благодаря утаиванию информации. Оно может легко преодолевать разнообразие местных обычаев и не нуждается в опоре на неизбежно медленный процесс развития общего права. Больше всего оно помогает утвердиться централизованной администрации, потому что автоматически попирает все проявления местной автономии. Если правление посредством хороших законов иногда называли правлением мудрости, то правление с помощью целесообразных декретов с полным правом можно назвать правлением разумного умения. Ибо это разумно — считаться со скрытыми мотивами и целями и это мудро — понимать и творчески действовать, следуя общепринятым принципам.

Бюрократическую систему правления надо отличать от простого разрастания и перерождения гражданских служб, что часто сопутствовало периодам упадка национального государства, особенно заметно — во Франции. Там администрация пережила все смены режимов со времен революции, подобно паразиту закрепилась в политическом организме, развила собственные классовые интересы и стала бесполезным органом, единственным назначением которого кажутся крючкотворство и помехи нормальному экономическому и политическому развитию. Существует, конечно, много поверхностных сходств между этими двумя типами бюрократии, особенно если уделять слишком большое внимание повсеместному разительному психологическому сходству мелких чиновников. Но если французский народ совершил очень серьезную ошибку, приняв свою администрацию как необходимое зло, он никогда не допускал роковой ошибки позволить ей господствовать в стране, даже если следствием было, что никто страною не управлял. Дух французского правления стал духом неэффективности и мелких притеснений, но он не породил ауры псевдомистицизма.

Именно этот псевдомистицизм есть знак бюрократии, когда она становится формой правления. Поскольку народ, над которым она господствует, по-настоящему никогда не знает, почему и что происходит, и не существует рационального истолкования законов, остается единственное, с чем считаются, — грубая реальность самого события. То, что происходит с кем-то, затем становится предметом толкования, возможности которого, не ограниченные разумом и не сдерживаемые знанием, бесконечны. В ходе такого бесконечного спекулятивного толкования, столь характерного для всех направлений русской предреволюционной литературы, весь склад жизни и мира принимает вид непостижимой тайны и глубины. Есть опасное очарование в этом веянии тайны из-за ее кажущегося неистощимого богатства. Истолкование страдания имеет куда большие возможности, чем толкование действия, ибо первое переживается во внутреннем мире человека, в душе, и высвобождает весь потенциал человеческого воображения, тогда как действие постоянно проверяется ощутимыми внешними последствиями и контролируемым опытом и в их свете может показаться абсурдом.

Одно из самых кричащих различий между старомодным бюрократическим управлением и его новейшей тоталитарной разновидностью состоит в том, что российские и австрийские правители до первой мировой войны во многом довольствовались пустым блеском власти и контролем над ее внешними целями, оставляя неприкосновенной всю внутреннюю жизнь души. Тоталитарная бюрократия с ее более полным осознанием значения абсолютной власти равно грубо и жестоко вторгалась во внутреннюю жизнь частного лица. Результат этого радикального повышения «коэффициента использования» власти был таков, что ее вездесущность убила внутреннюю свободу и самопроизвольность в людях наряду с их общественной и политической активностью, так что обыкновенную политическую безрезультатность при старых бюрократиях сменило тотальное бесплодие под тоталитарным правлением.

Но эпоха, которая видела начало пандвижений, пребывала еще в счастливом неведении всеобщей бесплодности. Напротив, наивным наблюдателям (каковыми были большинство западных людей) так называемая восточная душа казалась несравненно более богатой, ее психология более глубокой, ее литература более значительной, чем у «поверхностных» западных демократий. Это психологическое и литературное погружение в «глубины» страдания не очень далеко зашло в Австро-Венгрии, потому что ее в основном немецкоязычная литература, в конце концов, была и оставалась неотъемлемой частью немецкой литературы вообще. Ее величайшего современного писателя австрийская бюрократия скорее вдохновляла стать юмористом и критиком всякой бюрократии, чем создателем претенциозных, «глубоких» пустышек. Франц Кафка достаточно хорошо знал о языческой вере в судьбу, владеющей народом, который живет под постоянной властью случая, об извечной тяге вычитывать особый надчеловеческий смысл в событиях, рациональное значение которых неизвестно и непонятно втянутым в них людям. Он прекрасно сознавал роковую притягательность таких народов, чья грусть и чарующие печальные народные сказания казались много выше настроенной легче и светлее литературы более удачливых народов. Он показал нам гордыню из нужды как таковую, банальную неизбежность зла и тот жалкий самообман, который отождествляет зло и несчастье с судьбой. Чудо было только в том, что он смог сделать это в мире, где главные элементы такой атмосферы еще не полностью сгустились и выделились. Кафка доверился своему могучему воображению, чтобы до конца извлечь все необходимые выводы и, так сказать, дорисовать то, что действительность почему-то не позаботилась проявить отчетливо.[563]