– Она считает наоборот, – говорит Говард. – Разве она не думает уйти от тебя?
– А она думает? – спрашивает Генри.
– Разве она тебе не сказала? – спрашивает Говард. – Ты не знал?
– Нет, – говорит Генри. – Она тебе так и сказала?
– Для тебя это так уж неожиданно? – спрашивает Говард.
– Не совсем, – говорит Генри. – Майра несчастна, пойми. Я не совсем то, в чем она нуждается. Я не могу дать ей все, что ей требуется от жизни. Она чувствует себя несчастной и звонит разным людям. Разговаривает с ними о нас. Иногда она отправляется и покупает новую посудомоечную машину «Мьель» или еще что-нибудь. Потому что все девочки, те, кого она называет девочками в своей компании, покупают посудомоечную машину «Мьель». Иногда она говорит о том, чтобы разъехаться, потому что все девочки из уни, в том, что она называет «уни», в ее компании говорят о том, чтобы разъехаться. Это своего рода модное женское занятие. Все жены словно бы только этим и заняты. Они хотят очень многого, а мы им этого дать не можем – того секса и внимания, который им требуется. Ну, мне уже пора. У тебя есть время еще для одной по-быстрому?
– Хорошо, – говорит Говард.
– Достань деньги из моего кармана, – говорит Генри.
– Обойдемся, – говорит Говард.
– Бери, Говард, – говорит Генри, протягивает руку поперек себя и выворачивает содержимое левого кармана на скамью и пол. – Вот.
Говард подбирает несколько монет и идет к стойке, где Хлоя стоит в своем викторианстве.
– Еще две пинты, – говорит Говард.
– Один из моих самых хороших, мистер Бимиш то есть, – говорит Хлоя, качая ручку, – каждый вечер здесь. Вчера был как огурчик.
Говард берет кружки и несет их назад через зал; когда он возвращается к красному плюшевому сиденью, Генри, подбиравший свои монеты, поднимает лицо, и Говард замечает, что в ямочке за его ноздрей угнездилась слезинка.
– Спасибо, – говорит Генри.
– Все в порядке? – спрашивает Говард.
– Ты должен простить меня за то, что я среагировал на ситуацию, которую мы описали, с моей обычной неадекватностью, – говорит Генри. – Конечно, она расстроена, не то она не обратилась бы к вам. То есть я хочу сказать, вы ведь в этом профессионалы, верно? В том, как разъезжаться. Майра все время говорит о том, как Барбара ушла от тебя в Лидсе. Героический поступок, говорит она.
– Да, она про это упоминала, – говорит Говард.
– Значит, она все это подробно обсуждала, так? – спрашивает Генри. – По-моему, это очень дурной знак.
– Она, по-видимому, очень несчастна, – говорит Говард.
– Я знаю, – говорит Генри. – Я могу взглянуть на все это с ее точки зрения. Беда Майры во мне.
– Не совсем, – говорит Говард. – В вас обоих. Майра только теперь начинает осознавать то, что вы оба предпочли упустить.
– О да, – говорит Генри. – И что же это?
– Ну, Майра это видит, – говорит Говард. – Вы слишком уж отстранились. Вы замкнулись в себе, утратили соприкосновение с чем бы то ни было. У вас нет внешних контактов, а потому, когда что-либо не задается, вы вините в этом друг друга. Вы занимаетесь тем, что замыкаете друг друга в фиксированных личностных ролях. Вы не можете расти, вы не можете расширяться, вы не можете позволить друг другу развиваться. Вы застряли там, в вашем гнездышке за пределами времени, за пределами истории, и упускаете любые возможности.
– Понимаю, – говорит Генри. – И именно это ты и сказал Майре?
– Сказать Майре хоть что-то не было времени, – говорит Говард, – вечеринка уже началась. Но это то, что видит Майра.
– Да, это то, что она ждала услышать от тебя, – говорит Генри. – Найди кого-нибудь другого, испытай новые положения, развернись.
– Майра растет, – говорит Говард.
– Это что, называется «расти»? – спрашивает Генри. – Послушай, Говард, мы теперь в разных мирах, ты и я. Я с тобой не согласен. Я не вижу вещи такими. Мне чужд этот взгляд.
– А вот Майре, по-моему, нет, – говорит Говард. Генри смотрит на Говарда. Он говорит:
– Нет. Вот почему такое предательство с ее стороны прийти и говорить с тобой.
– Но может быть, говорить со мной – это единственный способ, каким она может говорить с тобой, – говорит
– Чтобы сказать – что? – спрашивает Генри. – Если Майра хочет говорить со мной, то вот же я. Каждый вечер за ужином мы сидим друг напротив друга. Мы лежим рядом в постели каждую ночь.
– Большинство постелей вовсе не означает той близости, которую люди им приписывают, – говорит Говард.
– А мне всегда казалось, что тебе постели нравятся, – говорит Генри. – Я этого не понимаю. Она от меня уходит или не уходит?
– По-моему, вчера вечером у нее такое намерение было, – говорит Говард.
– Но ведь в подобных случаях принято указать партнеру на свои намерения? То есть оставить записку на каминной полке или как-нибудь еще?
– Может быть, разговор с нами и был запиской на каминной полке, – говорит Говард.
– Но она же вернулась домой и жарит ростбиф, – говорит Генри. – То есть я так думаю.
– За прошедшее время произошло многое, – говорит Говард.
– А, понимаю, – говорит Генри, – ты думаешь, она вчера вечером решила уйти от меня, а мой несчастный случай повлиял на ее решение. Если это был несчастный случай.
– Совершенно верно, – говорит Говард.
– Так что это временная отсрочка казни.
– Если только ты не остановишь ее, не поговоришь с ней.
– Полагаю, – говорит Генри, – я могу навлечь на себя новый несчастный случай.
– Знаешь, – говорит Говард, – я думал, что именно об этом ты хотел поговорить со мной сегодня вечером.
– О нет, – говорит Генри, – ты не понимаешь. Ты последний человек, с кем бы мне хотелось поговорить об этом. Ничего личного, я признаю твою точку зрения. Я просто не верю в твои способы решения проблем.
– Но в проблемы ты веришь, – говорит Говард.
– Черт, – говорит Генри. – Кэрковская консультация. Я со всем этим покончил. С меня хватило этого в Лидсе. У меня исчезло желание встать и ковать историю моим пенисом. И меня сильно поташнивает от великого господства освободительного движения и равенства, на котором мы были зациклены тогда и которое, если подумать, сводится к тому, чтобы подчинять людей системе и производить большие кучи трупов. Я думаю, на меня воздействовала Ирландия, внушила мне отвращение ко всем словам вроде «антифашизм» и «антиимпериализм», которые мы всегда пускали в ход. Я теперь не хочу никого винить или отбирать что-либо у кого-либо. Единственное, что для меня имеет значение, это привязанность к другим познаваемым людям и мягкость взаимоотношений.
– Ну, так мы же все этого хотим, разве нет? – спрашивает Говард. – Светлой радости и побольше Моцарта. Но получить этого мы не можем, и ты вряд ли можешь сложить руки и упокоиться на своем прошлом. Если это жизнь, Генри, ты не очень-то с ней управляешься, ведь так?
– Да, – говорит Генри, – в этом вся грустная маленькая комедия. С личным, с тем, во что я верю, я, черт бы меня побрал, не могу управиться. Я застрял. И вот почему тебе не имеет смысла тревожиться из-за меня. Я не хочу спасения своей души. Я не хочу быть зерном между жерновами истории.
– Ну а как же Майра? – спрашивает Говард.
– Верно, – говорит Генри. – Майра – оптимальный пик возникающего страдания. Я для нее – бедствие. Я знаю это. Я гляжу на нее, и чувство, на которое я рассчитываю, не возникает: той любви, колоссальности взаимообщности, которых я ищу и не могу обрести. Вспыхивают иногда дешевые искорки: какая-нибудь студенточка с симпатичными ногами вдруг обретает жизненность в кресле передо мной, или грызущая тревога за Майру, тоже своего рода любовь. Я жалею, что у меня нет лишних денег, я бы потратил их на нее, но их нет. Ну, не так уж трудно предложить психологический профиль или политическое объяснение всему этому. Собственно, я, вероятно, сумел бы это сделать немногим хуже, чем ты, Говард. Или мог бы, если бы мы говорили о ком-то другом. Но в данном случае речь обо мне. А от себя никуда не денешься, спасибо, Говард. Я правда очень ценю, что ты обо мне думал.