Приведенное выше описание солдаты Форт-Кашемира нашли бы вполне приложимым к Дирку Скуйлеру, которого они фамильярно называли Galgenbrock (то есть Висельник) Дирк. Несомненно одно: он, по-видимому, не считал себя ничьим подданным, был ярым противником работы, ни в коей мере не признавая ее достойной уважения, и слонялся по форту, питаясь тем, что пошлет ему случай, напиваясь допьяна, когда удавалось раздобыть спиртного, крадя все, что попадало под руку, Почти каждый день ему пересчитывали ребра за его проступки, но, так как кости оставались целы, он относился к этому очень легко и не колеблясь совершал новые проделки, как только ему опять представлялась возможность. Иногда, после того, как его ловили на месте преступления, ему приходилось исчезать из крепости и отсутствовать по месяцу подряд, прячась в лесах и болотах, с длинным охотничьим ружьем за спиной, поджидая в засаде дикого зверя, или усевшись на корточках на берегу озерка и часами ловя рыбу, сильно напоминая при этом всем известного журавля. Когда он решал, что его провинности забыты или прощены, он пробирался обратно в форт со связкой шкурок или нанизанными на бечевку курами, которых ему удалось уворовать, и обменивал их на водку; как следует пропитавшись спиртом, он ложился на солнышке и наслаждался роскошной праздностью по примеру бесстыдного философа Диогена.[402] Дирк наводил ужас на все фермы в округе, совершая на них страшные набеги; иногда с первыми лучами солнца он внезапно появлялся в крепости, преследуемый по пятам всеми соседними жителями, как подлая лисица-воровка, которую заметили, когда она подкрадывалась к добыче, и гнали до ее норы. Таков был Дирк Скуйлер; по полному безразличию, какое он проявлял к суетному свету и его заботам, по свойственной ему воистину индейской выдержке и молчаливости никому не пришло бы в голову, что он-то и разгласит предательство Рисинга.
Пока шла пирушка, оказавшаяся столь роковой для храброго Вон-Поффенбурга и его бдительного гарнизона, Дирк незаметно переходил из комнаты в комнату, словно пользующийся особыми правами бродяга или приблудная охотничья собака, на которую никто не обращает внимания. Но хотя был он на слова скуп, однако у него, как и у других молчаливых людей, глаза и уши были всегда открыты, так что, слоняясь по дому, он подслушал весь заговор шведов. Дирк сразу же про себя прикинул, как ему поступить, чтобы дело обернулось к его пользе. Он прекрасно разыграл роль всеобщего приятеля, иначе говоря, забрал все, до чего только мог дотянуться, обокрал и хозяев и гостей, нахлобучил себе на голову отделанную медью треуголку могущественного Вон-Поффенбурга, сунул под мышку пару огромных ботфортов Рисинга и улизнул подобру-поздорову до того, как события в крепости пришли к развязке и в ней началась сумятица.
Убедившись, что ему больше нет пристанища в этих краях, он направил свой путь на родину, в Новый Амстердам, откуда ему некогда пришлось поспешно скрыться из-за неудачи в делах, другими словами, из-за того, что его поймали на краже овец. Он много дней скитался в лесах, пробирался через болота, переходил вброд ручьи, переплывал реки и, преодолев тысячу трудностей, которые погубили бы всякого, кроме индейца, жителя девственных лесов и дьявола, прибыл, наконец, полумертвый от истощения и худой, как голодающая ласка, в Коммунипоу; там он украл челнок и, добравшись до противоположного берега, очутился в Новом Амстердаме. Сразу же после высадки он отправился к губернатору Стайвесанту и, потратив больше слов, чем было им произнесено за всю его жизнь, рассказал о случившейся беде. Услышав страшное известие, доблестный Питер вскочил с места, как сделал отважный король Артур, когда в «веселом Карлайле» до него дошла весть о недостойных злодеяниях «свирепого барона»; не вымолвив ни слова, он сломал трубку, которую до того курил, о заднюю стенку печи, заложил за левую щеку огромную жвачку темного крепкого табаку, подтянул свои широкие штаны и зашагал взад и вперед по комнате, ворча себе под нос, как он имел обыкновение делать в гневе, самые отвратительные северо-западные ругательства. Однако, как я уже раньше говорил, он был не такой человек, чтобы изливать свою злобу в пустой болтовне. После того, как приступ ярости прошел, он первым делом заковылял наверх, к огромному деревянному сундуку, который служил ему цейхгаузом, и вынул тот самый парадный мундир, что был описан в предыдущей главе.
В это грозное одеяние он облачился, как Ахиллес в доспехи, выкованные Вулканом, храня все время самое жуткое молчание, сдвинув брови и с трудом дыша сквозь стиснутые зубы. Поспешно одевшись, он с грохотом спустился в гостиную, как второй Магог, и сорвал свою верную саблю, висевшую по обыкновению над очагом; но прежде чем прицепить саблю к поясу, он извлек ее из ножен и, пока его взгляд скользил по заржавленному клинку, угрюмая улыбка заиграла на его суровом лице. Это была первая улыбка за долгие пять недель, но каждый, кто видел ее, пророчил, что скоро в провинции начнутся жаркие дела!
Итак, приведя себя в полную боевую готовность, с печатью ужасной ярости на всем – даже его треуголка приобрела необыкновенно вызывающий вид, – он уже был начеку и посылал Антони Ван-Корлеара туда и сюда, в ту сторону и в эту, по всем грязным улицам и кривым переулкам города, чтобы звуками трубы созвать своих верных товарищей на не терпящий отлагательства совет. Сделав это, он по обыкновению тех, кто спешит, продолжал все время суетиться, бросался в каждое кресло, высовывал голову из каждого окна и, стуча своей деревянной ногой, носился вверх и вниз по лестнице в таком быстром и непрестанном движении, что беспрерывный стук его шагов, как сообщил мне один заслуживающий доверия историк того времени, изрядно напоминал музыку бочара, набивающего обручи на кадушку для муки.
Столь настоятельным приглашением, исходившим к тому же от такого горячего человека, как губернатор, нельзя было пренебречь; поэтому новоамстердамские мудрецы сразу же направились в залу совета. Доблестный Стайвесант вошел в нее, блистая военной выправкой, и занял свое место, как второй Карл Великий среди своих паладинов. Советники сидели в полном молчании и, закурив длинные трубки, с невозмутимым спокойствием уставились на его превосходительство и его парадный мундир; как и всех советников, их нелегко было смутить или застать врасплох. Губернатор, не дав им времени оправиться от удивления, которого они не испытывали, обратился к ним с краткой, но проникновенной речью.
Мне очень жаль, что я не обладаю преимуществами Ливия, Фукидида. Плутарха и других моих предшественников, у которых, как мне говорили, были речи всех их великих императоров, генералов и ораторов, записанные лучшими стенографами того времени; ведь благодаря этому названные историки имели возможность великолепно разукрасить свои рассказы и доставить удовольствие читателям высочайшими образцами красноречия. Лишенный столь существенной помощи, я никак не могу передать содержание речи, произнесенной губернатором Стайвесантом. Быть может, он с девичьей застенчивостью намекнул слушателям, что «на горизонте появилось пятнышко войны», что придется, пожалуй, приступить к «невыгодному для обеих сторон соревнованию в том, кто кому причинит больше всего вреда», или же прибегнул к какому-нибудь другому деликатному обороту речи, посредством которого нынешние государственные деятели так чопорно и скромно касаются ненавистной темы войны – словно доброволец-джентльмен, надевающий перчатки, чтобы не запачкать свои изящные пальцы прикосновением к грязному, закопченному порохом оружию.
Зная, однако, характер Питера Стайвесанта, я осмелюсь утверждать, что он не стал укутывать грубую суть своих слов в шелка и горностаевый мех и в прочие порожденные изнеженностью наряды, но изъяснился так, как подобало человеку сильному и решительному, считавшему недостойным избегать в словах тех опасностей, с которыми он готов был встретиться на деле. Не подлежит сомнению одно: в заключение речи он объявил о своем намерении лично повести войска и изгнать этих торгашей-шведов из захваченного ими Форт-Кашемира. Те советники, что не спали, встретили это смелое решение обычными знаками одобрения, а остальные, мирно уснувшие в середине губернаторской речи (их «всегдашняя послеобеденная привычка»), не сделали никаких возражений.
402
Диоген (404–323 до н. э.) – древнегреческий философ, основатель школы киников. По преданию, Диоген жил в бочке.