Действительно ли этот текст, как считает Эрман, «открывает новые горизонты понимания Иисуса и основанного им религиозного движения»[109]? Не в том смысле, в котором хотелось бы Эрману. Да: он действительно проливает свет — не много, а чуть–чуть — на гностические учения II века, о которых нам уже немало известно и которые приобретают здесь некоторые новые, любопытные черты. Но нет, он ничего не сообщает нам об Иисусе из Назарета; здесь идет речь лишь о некоторых способах, которыми впоследствии использовалось его имя, чтобы придать весомость учениям, крайне далеким от провозглашения им царства Божьего как на земле, так и на небе. Евангелие Иуды — действительно «новый и по–настоящему ценный» документ, недавно найденный и обработанный, дающий нам доступ к ранним сведениям о II веке. Но он не сообщает нам ничего «нового» и «по–настоящему ценного» о самом Иисусе и о его первых последователях[110].

Совсем наоборот. Несмотря на возражения Мейера, Эрмана, Пейглс и других исследователей, которых цитирует Кросни, Евангелие Иуды от начала и до конца содержит в себе однозначное и полное отрицание того, что говорится в канонических евангелиях[111]. Сам Кросни, резюмируя учение, изложенное в книге, окончательно раскрывает карты:

[Этот документ] приняли на веру некоторые люди, искренне считавшие Иисуса истинным мессией, благодаря поданному им яркому примеру и благодаря тому, что он мог привести каждого человека к богу […] Иисус — это не страдающая фигура, которой предстоит погибнуть в агонии на кресте. Вместо этого, он — дружелюбный и благожелательный учитель с чувством юмора.[112]

Никто из тех, кто понял канонические евангелия, не смог бы вообразить, что это новое евангелие отбрасывает всю их богословскую теорию и заменяет ее на совершенно иную. И никто из тех, кто понял значение смеха Иисуса в этом новом тексте, не счел бы, что это характеризует Иисуса как «дружелюбного и благожелательного»[113]. Если нам нужна благожелательность, то мы ее найдем не в Евангелии Иуды, а в Новом Завете. Человек на кресте, может быть, и «страдающий», но причина его страданий ясна: «Жизнью, что я живу сейчас во плоти, я обязан вере в Сына Божьего, Кто возлюбил меня и предложил Себя в жертву вместо меня».

Так почему Мейер, Эрман и другие так упорно заявляют, что Евангелие Иуды актуально и важно не просто для нашего понимания раннего христианства, но и для сегодняшнего дня? Почему они утверждают, что в нем есть новые, жизненно важные откровения? Ответ заключается в том, что их энергичная пропаганда книги — часть более пространной истории, в которую многие в наши дни, особенно в Северной Америке, хотят верить и популяризировать, даже создавая материалы, которые большинство историков сочтут явной чепухой. Это — то, что я называю новым мифом о происхождении христианства[114].

Главные составляющие нового мифа хорошо известны, и Барт Эрман — один из самых известных его популяризаторов среди ученых[115]. Детальное рассмотрение мифа и подробные комментарии к нему заняли бы здесь слишком много места, но очень важно, чтобы мы поняли основные черты и пафос этого движения, и выяснили, почему стремление пропагандировать его вызывало у Эрмана и других такой энтузиазм в отношении Евангелия Иуды.

Во–первых, согласно новому мифу, Иисус не был таким, каким его изображают канонические евангелия. Он не считал себя сколько–нибудь божественным. Он не намеревался погибнуть за грехи мира. И конечно, он не восставал из мертвых. Скорее, Иисус был учителем необычной и расшатывающей прежние основы мудрости, породившей многогранную традицию, из которой возникло множество движений, и в их рамках писалось и редактировалось множество версий жизни Иисуса, его высказываний и его судьбы.

Во–вторых, существовало великое множество типов раннего христианства, и эти движения создали большое количество разных «евангелий», которые циркулировали среди ранних христиан более–менее свободно. Только после того как император Константин в начале IV века сделал христианство господствующей религией, церковь решила выдвинуть на первый план евангелия от Матфея, от Марка, от Луки и от Иоанна и отвергнуть все остальные. И причины такого выбора — вновь и вновь заявляют пропагандисты нового мифа — в том, что церковь все время была заинтересована в политической власти и контроле, потому она и стремилась отдать приоритет таким книгам, которые помогут добиться этого — и не в последнюю очередь благодаря тому, что в них говорится о божественном Иисусе, а не о простом человеке, как в прочих евангелиях[116].

В–третьих, отвергнутое таким образом учение вовсе не касалось представлений иудеев и ранних христиан о царстве Бога Творца, наступающем как на земле, так и на небе. Оно было посвящено поиску истинной внутренней сути — и не просто истинной сути, а истинной благости и даже истинной божественности. Оно никак не касалось потребности в искуплении грехов; люди, по крайней мере особая их часть, были не грешниками, нуждающимися в прощении, а искрами света, и им требовалось открыть то, кто они на самом деле. Это учение никак не касалось мечты о воскресении, а уж тем более — воскресения в реальности. Оно предлагало религию иного рода и больше походило на мягкую версию буддизма…

…И было в большей степени созвучно надеждам либеральных американских интеллектуалов начиная с 1960–х годов и по сию пору, особенно тех, которые росли и воспитывались в строгих христианских семьях, будь это традиционный католицизм или традиционный (и, возможно, фундаменталистский) протестантизм. Кросни — может быть, наивно — приводит красноречивую цитату исследователя античности Роджера Бегнелла, и те, кто знаком с предметом обсуждения, найдут, что его слова попадают точно в цель:

Если рассматривать состояние академических исследований религии в 1960–х и 1970–х годах [имеется в виду Северная Америка], то можно увидеть, что в этих кругах было много ученых, получивших строгое религиозное воспитание, и у этих людей было весьма непростое отношение к этой части их биографии. [В переводе с научного языка это значит «и они решительно отвергали то, чему их учили в воскресной школе».] Материалы библиотеки Наг–Хаммади, конечно, были еретическими в техническом смысле, и ортодоксальные святые отцы жестко их осуждали. Ученый, не участвующий лично в делах церкви, казалось бы, не должен принимать это близко к сердцу, но здесь вряд ли такой случай. Если вы почитаете Илейн Пейглс, то увидите результаты: гностицизм объявляется направлением, в котором могло бы пойти христианство, и которое сделало бы его более теплым и пушистым, гораздо более приятным, нежели холодная ортодоксия.[117]

Отрадно слышать правду — как бы ни было грустно думать о таком взгляде на «ортодоксию», согласно которому она выглядит деспотичной по сравнению с радикальным дуализмом гностиков с их ненавистью к миру. Ссылка на Илейн Пейглс, чей труд мы уже упоминали, говорит о многом: в своей знаменитой книге «Гностические евангелия» она постоянно проводит параллели между различными античными гностическими воззрениями и примечательными аспектами нашей современной индивидуалистической культуры — такими, как буддизм (его некоторые формы), экзистенциализм и психотерапевтическое движение[118]. В какой–то момент она сравнивает гностицизм с философией Фейербаха — немецкого мыслителя XIX века, тезис которого, что когда мы говорим о Боге, мы в действительности говорим о человечестве, стал важным для экзистенциалистском богословии 1930–х годов и ревизионистских теорий, выросших из нее, создав почву для зарождения и расцвета нового мифа[119]. Получается, что сгодится любое учение, лишь бы это не был классический иудаизм или христианство.