- Видала? - Альбина захлебывается от смеха. - Как она, а? Раскланялась! Ты свидетель… Ну, театр!
Успокоенно хихикает Клавдея.
- И правильно, Аля, ты их отваживай, а то повадились… Я тебе всегда говорила, они добра не ценят, у тебя же займут и тебя же ославят…
Альбина принимается убирать со стола, споласкивает и вытирает чашки, сметает крошки с клеенки. Клавдея наблюдает, когда же Альбина приберет деньги и будет ли пересчитывать. Но Альбина, вытирая клеенку тряпкой, обошла пачку мятых рублей и трешек. Клавдея выдумала себе какое-то срочное дело и умчалась, сгорая от нетерпения порассказать, какой театр опять устроила Альбина.
Пачка мятых рублевок и трешек лежит на клеенке. Хоть бы одна пятерочка просинела сквозь желтое и зеленое. Хоть бы сбегала дура на первый этаж, в буфет, поменяла бы на крупные, сбрехнула бы, что хахаль узнал, из-за чего сыр-бор, полез в бумажник - бери, милая Верочка…
Под дверью звякает ведро, шлепает швабра, без стука заглядывает уборщица общежития тетя Маня.
- Альбиночка, ты спишь? - тетя Маня входит, вытирая руки о халат и зорким глазом мечет в пачку денег на столе. - Беда у меня, Альбиночка, даже не знаю, с чего начать… - Тетя Маня присаживается к столу и начинает рассказывать долгую историю про сына: как он взял покататься чужой мотоцикл, поехал, а тут откуда ни возьмись самосвал. У тети Мани все рассказы про сына, известного в поселке пьяницу и лодыря, состоят из горькой капли истины и большой бочки небылиц, придумываемых ею в оправдание сидящего у нее на шее ненаглядного сорокалетнего дитяти.
Альбина слушает тетю Маню внимательно и терпеливо, переспрашивает, качает головой, сочувствует и негодует. Она знает, человеку в горе надо выговориться до конца.
- Платить придется, - таков обычный конец рассказов тети Мани. - Сто рублей. Альбиночка, милая, выручи. Сколько можешь!
- Возьми на столе, - говорит Альбина. - Там пятьдесят, больше у меня нет. Только ты пересчитай.
Тетя Маня обрадованно цапает пачку, мусолит бумажки искривленными, опухшими в суставах пальцами.
- Пятьдесят, тютелька в тютельку. Век тебе не забуду. Добрая ты, Альбиночка, уж такая добрая…
- Ладно, ладно, - грубо обрывает старуху Альбина. - Я спать хочу.
Выпроводив тетю Маню, она стелет постель, ложится, и сразу же на нее накидываются неотвязчивые мысли: «Не так я живу, не так… Надо все переменить, не дергаться по пустякам, сначала сосчитать до десяти, потом выступать…»
Альбина зарывается лицом в подушку, и приходят лучшие минуты ее жизни. Она отказывается от комнаты на солнечной стороне, с балконом. Она восседает в фабкоме на диване, обтянутом пестрым ситцем, и говорит стоящим перед нею Вере Столбовой и тому парню в американских штанах: «Берите мою комнату, только живите дружно, а появятся дети, я вам дам отдельную квартиру. Вы же знаете, у нас теперь лучше с жильем…» Растроганная Вера садится рядом и обнимает Альбину: «А вы как же? Вам дадут отдельную, однокомнатную?» Альбина смеется: «Я остаюсь в общежитии. Я там очень нужна. Принято решение, чтобы в каждом общежитии жили немолодые кадровые работницы и чтобы они не давали в обиду неопытных девчонок». Вера Столбова потрясена: «Вас назначили воспитательницей вместо этой гадины Ксении Петровны? Поздравляю!» И Альбина спокойно поясняет: «Нет, моя должность общественная. Но ты угадала, гадина уходит». У Веры на глазах сверкают слезы радости: «Наконец-то». Альбина говорит ласково и твердо: «Правда всегда побеждает. Запомни это и передай своим детям». Вера и ее парень удаляются, взявшись за руки. Рядом с Альбиной садится пригорюнившаяся Клавдея. Альбина объясняет ей, что жить надо смело. Входит озабоченная Валя Меженкова: «Альбиночка, там за дверьми огромная очередь, ты успеешь сегодня со всеми переговорить?» «Я должна успеть», - отвечает Альбина тихо и скромно.
Подушка тепло сыреет от легких очищающих слез. Ровно и привычно шумит на разные голоса девчачье общежитие. За окном что-то ухает, это с крыши обрывается пластами отяжелевший снег.
Снег в мае
С улыбочкой сочувствия невропатолог - несомненный шарлатан - сказал Борисову:
- Вы, очевидно, родились и выросли в деревне, на чистом воздухе. Этим и объясняются приступы, вызванные городской теснотой и духотой.
«Господи, какой я дурак! С кем разоткровенничался! - Борисов с отвращением оглядел буйную растительность на голове, увенчанной докторским колпаком. - Народническая борода, скобелевские усищи, дьяконские локоны… Сколько жизненных соков требуется, чтобы все это произрастало, а мозги на голодном пайке…»
Борисов родился не в деревне, на просторе и чистом воздухе. Как все коренные москвичи, он вырос в кошмарной тесноте коммунальной квартиры и всю жизнь ездил на работу в спрессованной людской массе. С недавних пор у него начались приступы удушья - он не мог вдохнуть густой и липкий воздух, уже побывавший несчетно в чужих легких. Ехал в метро подле какого-нибудь потного толстяка, мозглявой старушонки и вдруг испытывал наваждение: медный пятак и то бы ему, Борисову, неприятно от них принять, а вот, никуда не денешься, приходится глотать их несвежее дыхание, то есть прикасаться губами, языком к тому, что извергнуто их склизкими, нездоровыми легочными мешками сквозь гнилые зубы и пятнистую дряблую гортань.
Преследовала Борисова и другая навязчивая мысль. Просыпаясь и обретая свое тело, распростертое на кровати, он явственно ощущал: меня убавилось, меня стало меньше. Борисов подарил жене напольные весы, чтобы и самому по утрам проверять, насколько он похудел. Оказалось, он и не худеет и не поправляется, но утренние предчувствия, что его становится меньше, не прекратились, хотя и стали реже.
В больницу на обследование он попал в конце долгой вялой зимы. В новую загородную знаменитую больницу. Палата небольшая, всего на три койки. Лучшее место у окна занимал боявшийся сквозняков старик Пичугин, худшее, у двери, - молодой сибиряк с украинской фамилией Лозовой. Болтливый Пичугин по любому поводу вспоминал истории из своей темной и запутанной жизни: как он жарился в пустыне, вкалывал на лесоповале, дробил камень на строительстве шоссейной дороги.
К Лозовому, получавшему аккуратно письма из Сибири, от жены, приходила какая-то неприятная лохматая девица. Эта растрепа не удосуживалась запомнить приемные дни и часы, а если и являлась в урочное время, то приносила неряшливый пакет с яблоками или апельсинами, купленными - Борисов мог поклясться в этом - у самых больничных ворот, с уличного грязного ларька… Приход растрепы, не прозевавшей приемного дня, Борисов привык считать чем-то вроде дурной приметы. Он на практике убедился, что в такие дни получаются самые неутешительные анализы.
В то воскресное утро она купила в ларьке набор - мандарины, лимон и грецкие орехи - и, разумеется, с порога рассыпала весь товар. Лозовой ползал под кроватями, а она молотила языком:
- Говорят, к вам в отделение вчера привезли академика. Я только что видела его жену. Пепельная блондика в сиреневом костюме. Очень элегантно! Короткий жакет, юбка впереди на пуговицах. Вылезает из собственной «Волги» и без всяких разговоров через проходную. Я, конечно, спрашиваю санитарку: «В чем дело? Почему вон та гражданка без очереди, а я должна стоять?…» Санитарка мне и говорит: «Жена академика… А у самого - отдельная палата… Две лишних кровати вытащили в подвал… Он старый уже, блондинка у него вторая жена… От первой сын остался, пожилой мужчина, тоже на собственной «Волге» ездит… У нее синяя, у сына серая…» - Болтая без передышки, растрепа вертелась у окна и вдруг - ах! ах! - перевесилась через подоконник.- Да брось ты с орехами! Иди сюда! Вон идет, в сиреневом костюме. По-моему, ей нет и тридцати… Интересно, сколько самому академику?
- Благосветлову в этом году исполнится шестьдесят, - подала голос, совершенно неожиданно, Нина. Она сидела на корточках у постели Борисова, переставляла в тумбочку банки и баночки из объемистой сумки. - Володя! - Он уловил что-то овечье в устремленном на него снизу взгляде жены. - Я сама хотела тебя предупредить. В ваше отделение положили Благосветлова…