Вокруг Гуссейн-паши собрался весь Диван. Какие разные мины на лицах этих людей! Одни хмурятся, смотрят исподлобья, в глазах других горят зловещие огоньки. В числе последних был и сам дей.
— Омар, — начал властитель, милостиво кивнув в ответ на приветствие рейса, — ты самый отважный и самый способный из моих капитанов, возможно, станешь даже адмиралом, хоть ты и не турок.
— Господин! — пролепетал сконфуженный открывающимися видами на будущее корсар.
Дей рассмеялся.
— Оставь на время второй «Аль-Джезаир» в покое, разве что он окажется французским кораблем. В настоящий момент он не очень-то меня заботит, и для тебя он, считай, цель второстепенная. Отныне сосредоточь все свое внимание на французских судах. Гоняйся за ними, приводи в качестве призов или отправляй их на дно, только освободи меня от них. Ты понял?
— Да, о повелитель. Только мне не ясно почему. Я вспоминаю, что — когда же это было? — правильно, три года назад, Англия выступила против тебя и блокировала наши берега. А теперь мы должны начать охоту на французские корабли, настоящую охоту… На «Аль-Джезаире» я не побоюсь выйти против любого французского судна, и даже против военного корабля, но я опасаюсь беды для нашей страны.
— Молчать! Тебя это не касается! Я не боюсь этих собак. Меня обманули с миллионами Бакри. Впрочем, какая тебе разница, что случилось? Не ты, а я — дей, и я знаю, чего хочу. Повторяю еще раз: не давай пощады французам!
Омара отпустили. Теперь его сопровождал другой, не такой недоверчивый офицер. Капитану не возбранялось постоять то с одним, то с другим знакомым и поболтать с ними. Постепенно он смог составить себе представление о том, что случилось.
О миллионах Бакри он узнал из разных, частью противоречивых источников:
На исходе XVIII века крупный еврейский банкирский дом Бакри поставил консулу Бонапарту хлеб на несколько миллионов франков. Хлеб продолжал идти во Францию и позже, когда Бонапарт стал уже императором Наполеоном. По каким-то причинам выплата долга затягивалась, хотя император и приказал разобраться с алжирскими претензиями. Со временем проценты и накладные расходы взвинтили долг до шестидесяти миллионов франков. В Париже из-за этой суммы шли шумные судебные тяжбы. Наконец французское правительство (Наполеон давно уже находился в ссылке на острове Святой Елены, в Атлантическом океане) решило признать эти претензии, скостив, однако, долг на семь миллионов. Сумма эта была переведена на имя процессуального представителя дома Бакри во Франции, но на блокированный счет, ибо французские купцы имели претензии к Бакри и рассчитывали погасить их этими миллионами. Подобный оборот дела алжирцам пришелся не по вкусу, и Гуссейн-паша, пайщик дома Бакри, почувствовал себя обиженным.
Около часа дня 27 апреля 1827 года признанный знаток восточных ритуалов французский консул Деваль явился к Гуссейну, чтобы, как и все другие консулы, принести ему поздравления по случаю байрама и вручить подобающие подарки.
В октябре 1826 года дей уже писал о миллионах Бакри французскому министру иностранных дел. Ответа до сих пор не было, и Гуссейн-паша, разумеется, злобился. Министр же иностранных дел месье де Дама ответить на напоминание письменно посчитал излишним, ограничившись поручением консулу передать дею устно, что настойчивость его необоснованна. Этот ответ и был сообщен Гуссейну 27 апреля. Снова отказ — это возмутило властителя Алжира. А тут еще этакое небрежение — поленились даже ответить напрямую на его письмо! Гуссейн-паша пришел в ярость. Другие-то европейские короли и князья удостаивали дея личными письмами, одна только Франция отважилась обойтись с ним столь оскорбительно, с ним — самым влиятельным правителем в Северной Африке и властелином Средиземного моря!
Дей Гуссейн-паша ударил представителя французского короля веером, сплетенным из пальмовых волокон.
Собственноручно оскорбить действием французского консула — это могло означать войну с европейской великой державой! Многие из окружения дея были глубоко обеспокоены, однако многие другие только посмеивались над злосчастным инцидентом. Европейцы издавна боятся турецкого дея и его корсаров, не осмеливаются активно противодействовать нападениям, предпочитая отделываться подарками там, где лучше бы хорошенько ударить в ответ, — и на этот раз французы тоже смолчат и на обиду, нанесенную их представителю, никак не отреагируют. А если нет — тогда война! Алжир — неприступная крепость, а корсарские корабли господствуют в море. Омар и другие капитаны быстро докажут всему миру, что турки французов не боятся.
Домой из Касбы Омар шел не спеша, а то и вовсе останавливался, осмысливая только что услышанное. До сих пор он в турецкую политику старался не вникать. «Я — грозный корсарский реис с неограниченной свободой действий». Это стало догматом его веры, и этого было достаточно. А теперь вот «Аль-Джезаир» должен крейсировать с особым заданием, связывающим капитану руки, превратиться почти что в военный корабль. Сказал ведь однажды Бенедетто, что стоит только Европе по-настоящему захотеть, и турецкому владычеству в Алжире скоро придет конец. Прежде всего бывший раб имел в виду Францию, ибо Англия в лице лорда Эксмута доказала, что свергать турок не стремится. Европейцы странные люди, не пользующиеся своей силой и не забирающие власть в свои руки. И ты, по рождению, один из них, Омар!
Прохожие светили фонариками в лицо стоящему посреди узкой улицы человеку. А он, погруженный в свои думы, не замечал этого. Он не слышал ворчания людей, которым приходилось пробираться за его спиной, едва не задевая плечами стен. Толкнуть же его ни один не рисковал: Омар был при оружии, да к тому же еще и любимчик дея. Один из прохожих, в руках которого горела не прикрытая ничем свеча, поприветствовал его. Это был старый еврей Леви, хранитель денег Омара. Но слов его корсар не слышал, душой он был далеко отсюда. Он только что принял окончательное решение!
Оставшуюся часть пути он преодолел чуть ли не вприпрыжку.
Бенедетто Мецци выслушал рассказ Омара молча, но глаза его блестели. Он видел уже конец многовековому владычеству турок с их бесчисленными преступлениями против человечества.
— Так-так, значит, Гуссейн обнадежил тебя, что ты сможешь стать адмиралом алжирского флота. Что же ты собираешься делать, Омар? — спросил Мецци. Его голос дрожал от страха.
— Да, адмиралом, Бенедетто, адмиралом! Я могу стать одним из самых доверенных приближенных дея, повелевать другими капитанами. И все это при том, что где-то здесь, в этом же море, на мачте ложного «Аль-Джезаира» будет развеваться флаг его таинственного рейса… Я отыщу этот проклятый корабль и уничтожу его!
— Мальчик, представляешь ли ты, что это означает? Ты пренебрегаешь приказом дея.
— Да, отец. Но это не страшит меня. Попадись мне на курсе французы, я не упущу их, но никакой регулярной охоты на них открывать не собираюсь.
Генуэзец воспользовался случаем, чтобы еще раз поговорить с капитаном о гнусностях турок. Ливио Парвизи вырастили алжирцем, а потом и сделали корсаром. Правда, думать от этого, как турок, он все же не стал, но ведь он не ребенок больше, а полный сил, страстный и до дерзости смелый мужчина, и — европеец! Греки, испанцы, итальянцы, которые совершенно расчетливо становились ренегатами, тоже думали и чувствовали когда-то по-другому. Омар сейчас в таком возрасте, когда человек сам должен принимать решение о дальнейшем своем жизненном пути. Корсарский капитан Омар должен снова стать Ливио Парвизи, а еще точнее — европейцем Ливио Парвизи.
— Вот разделаешься ты со своим врагом, Омар, и что же дальше? — спросил, заканчивая долгую беседу, Бенедетто Мецци.
Молчание. Долгое гнетущее молчание.
«Отчаяние какое-то, отупение в этом безмолвии, — думал итальянец. — Но только не мешать, не начинать все сызнова… В душе Ливио идет борьба. Берберская, арабская и турецкая выучка, заложенные в него в детстве, вступили в столкновение с тем, что я помог ему увидеть и осознать. Он любит меня, он знает, что с первых его часов на земле я был рядом с ним. Но эти детские воспоминания и переживания угасли и притупились годами жизни среди туземцев и на разбойничьих кораблях».