Франсуаза осеклась на полуслове. Ей показалось, будто рука Гельмута незаметно, хотя вполне даже заметно, куда-то юркнула, быть может дремать, убаюканная ее бойкой трелью, а может поцеловать на прощанье свои двадцать флоринов, которые ей, этой руке, уже не принадлежали. Гельмут недоуменно покосился на Франсуазу. Они остановились.
– Значит, она спала с Мартином, – Гельмут был показательно деловит. – И дальше…
– А дальше Мартин, глупыш, даже клялся ей, что он кого-то убьет. Сен-Поля, кажется. Ну вы же понимаете, как он ее ревновал! Ну а тот тоже ревновал, но, видно, шибчее или был расторопнее. Словом, убил он мальчишку, хотя кто его знает – не убей он его, так искали бы вы теперь убийцу Сен-Поля. Лютеция очень переживала. Вы ее, наверное, не беспокойте, хорошо?
– Почему же? Теперь мне просто необходимо поговорить с ней.
– Ну я хотела сказать, не надо говорить, что это я вам все рассказала. Так лучше – если она не будет знать. А то ведь зачем ей знать?
– Приятно было побеседовать, – деньги перекочевали из рук в руки. – Очень хорошо, что вы пришли, надеюсь, в будущем нас еще ждут минуты общения, – деньги пересчитаны, – но сейчас к сожалению я должен спешить, – Франсуаза в гневе («Десять флоринов, всего лишь десять, какая скотина, мы же договаривались!»), – мне еще предстоит разговор с Лютецией. Или вы хотите, чтобы я вам дал еще десять? – этот неожиданный вопрос поставил гордячку Франсуазу в тупик. Но ненадолго.
– Да, то есть да, то есть конечно, то есть да, то есть… нет, то есть катитесь вы к черту, денег ему жалко, скупердяй хренов, – разгоряченная Франсуаза зашагала по дорожке к прудам, куда ей совсем не было нужно.
Лютеция жила в самом сыром и самом левом флигеле замка. Дверь была резная, петли старые, но без скрипа. Лютеция аккуратно смазывала их оливковым маслом, которое исправно тащила с ужинов и обедов. Смазывала и любовно протирала тряпочкой, как если бы это был маузер. Гельмут замер возле двери и принюхался – оливковое масло, что ли? Накануне был тот самый День Умащения Петель, но Гельмуту вдруг подумалось, что он заблудился и оказался у кладовой. Пламя свечи, марионетка коридорных сквозняков, упорно пыталось гореть вниз головой, наплевав на соответствующие предписания со стороны знатоков естественного порядка вещей. Особенно сильно сквозило из-под двери. Гельмут постучал три раза.
– Кто? – поинтересовалась Лютеция с секундным промедлением. Она заслышала гулкие тевтонские шаги еще в постели, на цыпочках подскочила к двери и притаилась в надежде разузнать, кто это и к кому направляется. К ней. Сюрприз.
Преимущество на ее стороне. Гельмут опешил. Все-таки это неожиданно – он рассчитывал выцарапать ее, непонимающую, из-под перины и учинить допрос с пристрастием. А она, оказывается, не спит. И, возможно, не одна.
– Я, Гельмут фон Герзе, желаю срочно переговорить с вами по одному важному делу, – выдавил Гельмут.
Сейчас еще возьмет и не откроет. Но она открыла.
– Чем могу? – Лютеция сияла. Впервые за десять дней к ней пожаловал мужчина. А это означает катание на лошадках, милые безделки, цветы, мороженое.
Лютеция была рада, по-честному рада видеть у себя статного, в летах фрица с толстой золотой цепью на шее. Гельмут вошел и без приглашения оседлал стул.
– Я хочу расспросить вас о Мартине фон Остхофен, с которым вы, как мне стало известно, были накоротке, – выпалил Гельмут и, спохватившись, уточнил: – Вы не спите?
– Нет, я делала педикюр, – Лютеция села на свою теплую кровать, задрала рубаху и показала ноги. Между пальцами были вложены полированные деревянные клинышки – чтобы когда красишь ногти, пальцы не соприкасались. У Гельмута эти клинышки вызвали неприятную, но, увы, неизбежную ассоциацию с пыточным подвалом.
– Все равно извините.
Лютеция ассертивно,[90] по-американски улыбнулась. Прощаю.
– И все-таки насчет Мартина.
– Я была с ним знакома, – подтвердила Лютеция, как будто этого подтверждения от нее и добивались. – Вы же знаете, он умер, – Гельмут воодушевленно проглотил свежую порцию откровения. – Все говорят, то был несчастный случай, но я другого мнения.
– Очень, очень интересно. Какого?
– Я думаю, он свершил великий грех перед Господом и самоубился. Обставил все как несчастный случай, чтоб никто не узнал. Он был такой совестливый. Наверное, не хотел бросать тень на бургундский двор, хотел, чтобы никто не подумал, что ему здесь плохо.
– Да-а, – протянул Гельмут, переваривая услышанное. – А отчего, собственно, ему было плохо в Дижоне?
– Ну уж я не знаю! – ни с того ни с сего взорвалась Лютеция. – Не могу же я все знать о бедном мальчике?!
– Но вы ведь были с ним близко знакомы! – напомнил Гельмут на повышенных тонах, словно речь шла об обещании или долге. Лютеция с лютой, козьей тупостью разглядывала его золотую цепь.
– Кто это вам сказал? Франсуаза?
Гельмут воздержался от каких бы то ни было жестов, восклицаний и тому подобного, что было понято Лютецией как «не отпирайся».
– Да, весьма близко. Мы состояли с ним, как это принято говорить, в любовной связи. Но недолго, совсем недолго. Я не успела его как следует узнать.
«Любопытно, что мужчина, переспав с женщиной, пребывает в уверенности, что да, что вот теперь он узнал ее как следует. Женщина – нет. После первого раза она уверяется в том, что именно теперь мужчина обретает гносеологическую ценность, и самое время положить начало большой и глупой работе», – подумал Гельмут.
– А не приходило вам в голову, что Мартина мог кто-нибудь убить?
Лютеция вытаращила глаза, в которых промелькнули удивление и боязнь мертвецов.
– Нет, – она была искренна. – А кто?
– Сен-Поль, вот кто.
– Сен-Поль? Этот хромый лошак? – Лютеции стало очень, очень весело.
– А почему бы и не Сен-Поль? – отступил Гельмут. – То есть кто ж еще, если вы состояли в связи одновременно с обоими? Ревность способна на все, разве нет?
– Ревность? Сомневаюсь. Если бы Сен-Поль из ревности убивал тех, с кем я была близка, пришлось бы зарыть пол-Дижона. Не исключая, прости Господи, молодого графа Шароле. Понятия не имею, что вам наболтала Франсуаза, но это бред. Во-первых, такое трусло как Жан-Себастьян, уверена, даже на войне никого не осмелится убить, а, во-вторых, о том, что мы с Мартином это, он и не подозревал. Это было всего один день, а Сен-Поль в то время как раз носился, очертя голову, по Общественным полям. Он ведь был распорядителем на том проклятом фаблио. А после, понятное дело, я ему докладывать не торопилась.
– Понятное дело, – согласился Гельмут.
И тут Лютеция вмиг поскучнела. Окинув Гельмута тяжелым, злым взглядом, она, на сей раз безо всякого умысла, сверкнула ляжками, залезла под перину, отвернулась к стене и замолчала. Она не стала точить всамделишние слезы, хотя было горько, как бывает горько, когда сюрприз не состоялся – посетитель действительно пришел спрашивать о Мартине. Спрашивать – и больше ничего. Даже если она заплачет, этот идейный тевтон не станет ее утешать, не скажет ласкового слова, не пошутит. Он весь – как воздух казенного дома. «Бедный Мартин, бедный мой мальчик, бедная я», – думала Лютеция, но глаза ее были сухими, только чуть покраснели.
– Простите, я вас чем-то обидел?
Не дождавшись ответа, коварный, чинный Гельмут бесшумно затворил за собой на совесть промасленную дверь. Масло просто необходимо, чтобы среди ночи не будить соседок с дырявыми берушами в ушах.
На третий день пребывания в Дижоне Гельмут, как всегда позавтракав в обществе Дитриха и Иоганна, а затем, как всегда, оставив второго надзирать за первым, отправился искать правду-матку, а заодно и дешевые млеко-яйки на рынке. Он, как обычно, прошествовал по залитой летним солнцем улице Святого Бенигния до самого конца, а затем, ясное дело, свернул в кривой переулок, где его еще в первый день чуть было не растоптал чей-то молниеносный посыльный. Во второй день в этом же переулке, оглядевшись предварительно по сторонам, Гельмут огрел мечом приставучего цистерцианца,[92] который плелся за ним от самой ратуши и канючил денежки на богоугодничанье. Огрел, конечно, плашмя, но сильно. Ушибленная кисть давала о себе знать по сей момент. Злосчастный переулок можно было обминуть, но Гельмут втайне надеялся, что Водан, доселе подававший невнятные знаки, явит ему наконец что-нибудь стоящее.