Но наш второстепенный Зал не посещали Королевы. По нему ходила подлинная печаль. Я чувствовала, как она начиналась у меня в животе и поднималась к горлу. От рыданий меня удерживало лишь то, что я находилась внутри, а не за дверьми; в Зале плакальщицы двигались молча, приводя в порядок столы. Я припоминаю одну старую женщину, любовно поглаживающую мотыгу, символ фермера, которым был ее умирающий двоюродный дед. Она стояла под изображением хлебного поля и раскачивалась под ним взад и вперед, как будто ветер, раскачивающий колосья на картине раскачивал ее. Припоминаю еще одну: женщину с десятью черными лентами в волосах, кладущую арфу с оборванной струной около погребальной таблички, на которой было написано: «Одна последняя песня, одно последнее касанье». Мне всегда нравилась эта простая строчка, хотя оборванная струна – это уже слишком.
Затем двери распахнулись и вошли плакальщицы. Вначале в толпе я потеряла из виду наш стол, меня оттолкнули к стене. Если бы я была меньше, я бы запаниковала, но одним из достоинств моего тела был рост. В свои тринадцать лет я уже была такого роста, как взрослые, одного роста с самым маленьким принцем.
Вскоре я увидела, что люди образуют своего рода узор. Длинные ряды выстроились у столов, где раздавали гирлянды и траурные платки, но самый длинный ряд был перед стойкой арфиста, где живой певец – юный принц, отправленный в путешествие – вспоминал в песне все, что было значительного в жизни арфиста. Он, конечно, использовал старые песни, но излагал факты в свободном размере песен с такой легкостью и с таким хорошим чувством ритма, что нельзя было различить, что было старым, а что было вставлено им самим.
В тот день я узнала две вещи, еще не став ученицей: доставить толпе удовольствие удачной строчкой очень легко, но сделать так, чтобы строчки возвращались снова и снова – куда как трудно. Когда гирлянды и платки были розданы, а певец сделал паузу для глотка вина, ряды плакальщиц распались и образовались где-то в другом месте. И никто из плакальщиц не помнил дольше, чем один день, имя того, по ком плакали, хотя имена плакальщиц некоторые помнили. В этом нет бессмертия.
К полудню я обошла весь зал, неся в руках увядшую гирлянду и три платка с вышитыми на них именами оплакиваемых, чьи заслуги я уже не могу вспомнить. Потом я снова вернулась к тому месту, с которого начала. К стойке моего клана под мельничным жерновом, доверху забросанной записками.
– Давайте я сменю вас, пока вы поедите. Сейчас будет легче – раздают поминальную еду, – сказала я своим теткам и маме. Бабушка ушла домой, чтобы присмотреть за мельничными делами и приготовить своей маме последнюю трапезу. Они решили, что от меня не будет вреда, потому что большинство плакальщиц ушли поесть или к своим домашним. В это время не было сева или сбора урожая, поэтому в Зале должно было быть дневное оплакивание, но оно начинается не скоро. Меня оставили у стола.
Я тотчас приступила к делу: разложила перегруженные деталями предметы по-новому, так, что создалась общая картина сдержанности. Затем я присела и сочинила погребальный гимн, первый из так называемого «периода Седой Странницы». Здесь впервые появляется образ души-странницы, закутанной в плащ. Слова как будто сами приходили мне в голову, а четверостишья и припев складывались, как будто писались на грифельной дощечке. Фактически, стихи писались сами, и быстро. В более позднее время я вынуждена была заставлять себя сбавлять темп, потому что я всегда обладала легкостью, которая иногда подводит меня.
Ты, конечно, знаешь эти стихи: «Складки ее старого серого плаща…» Дитя, ты киваешь головой. Тебе не кажется странным, что кто-то реальный написал песню, которую ты знала всю свою жизнь? Ее написала я, в тот день, как в горячке. Все как будто совпало. Я никогда не думала, что меня назовут Седой Странницей – меня, которая никогда не уходила далеко от дома и чья жизнь никогда не казалась особенно серой. Конечно, исследователи настаивают, что «складки ее старого серого плаща» относятся к складкам траурной драпировки. Я не это имела ввиду. Просто плащ спадал с ее плеч удобными, привычными складками. Именно так я увидела в тот день Седую Странницу в своем воображении. Возможно, у меня перед глазами была прабабушка, согбенная, но все же сильная, несмотря на то, что съедало ее. Но неважно. Исследователи, видимо, знают о таких вещах больше, чем мы, плакальщицы. Ты улыбаешься. Ты уже все это слышала от меня. Неужели я, из-за своей старости и болезни, бесконечно повторяюсь? Ну, а чем еще заниматься, когда лежишь здесь в темноте, если не проходить снова ступенями света? Здесь я не отбрасываю тени, и так оно и должно быть. Но когда-то моя тень – тень Седовласой – покрывала всю землю. Я думаю, в этом есть какая-то гордость и что-то от бессмертия.
Помню, я как раз сложила в голове погребальный гимн и стала записывать слова на табличку. Дело продвигалось медленно. Я не обладала такими ловкими пальцами, как мои тетушки, приходилось с большими усилиями вырисовывать каждую букву. У тебя, дитя, ловкие пальцы, и это одна из причин – хотя и не единственная – почему я оставила тебя при себе, когда кончился срок ученичества. Ну-ну, не красней. Ты знаешь, что это правда. Не путай скромность с самоуничижением. У тебя старые пальцы, вставленные в молодые руки. Не для тебя эти легкие способы пришельцев, машины с их больших кораблей, размножающие буквы. Придерживайся добрых старых путей, дитя. Передавай их дальше.
Да, я медленно вырисовывала буквы, и моя рука остановилась на фразе. О, фраза была прекрасная, но буквы искажали ее смысл. Я оглядывалась в поисках скребка, когда почувствовала, что надо мной кто-то стоит. Я подняла глаза и увидела юношу, едва покинувшего свой детский возраст; щеки у него еще лучились румянцем, но уже были покрыты мягким пушком, не превратившимся в жесткую бороду. Это был певец, маленький принц. До этого мое внимание привлекло его пение, оно было очаровательно. Когда он оказался рядом, я была поражена его красотой. Он был, конечно, высокого роста, с более изящным телом, чем у любого жителя Земель. И улыбка у него была быстрая, хоть и не частая, не те медленно закрывающиеся щели рта, которыми пользовались мои братья и друзья.
– Мне бы они понравились, – сказал он своим тихим сочным голосом. Он кивнул на записки, посвященные моей прабабушке и пра-пра-тетушкам.
Конечно, это ритуальное начало, осторожное приближение к разговору о неизвестном оплакиваемом. Но я почему-то поняла, что это было сказано искренне. И хотя я ответила словами, которые произносились плакальщиками тысячи раз до меня, он уловил в них свою отраженную искренность.
– Они бы выросли от нашей дружбы.
Я соскребла ошибку в строке и закончила гимн. Он наблюдал за мной. Я залилась румянцем под его пристальным взглядом. На моем лице всегда были слишком ясно написаны все чувства, и я тщательно училась скрывать их. Я вынула ткань из пяльцев и прикрепила к табличке. Полоска ткани немного загнулась по краям, как раз так, как я хотела. Это означало, что при чтении придется придерживать ее рукой, и таким образом читающий будет как бы физически принимать участие в чтении.
Он долго читал его, не один, а несколько раз. Потом он прочел его вслух. Его голос, тренированный от рождения, уже ломался. Ему предстояло быть одним из Супругов Королевы, а для нее отбирали только самых лучших. В его устах слова, которые я написала, приобрели еще более ощутимое чувство печали. У хорошего певца и песня получается хорошая, знаешь ли.
Вскоре нас окружили люди, дежурившие у столов. Он знал, как посылать свой голос, он был принцем, в конце концов, и до других долетали фразы, которые манили, притягивали их.
Вот так моя мама и пра-тетушки, вернувшись, увидели нас: стоящими под мельничным жерновом перед длинным рядом плакальщиц. Около всех других столов было пусто, не было даже дежурных. Плакальщицы повторяли за ним слова, когда он еще раз исполнил гимн, вот почему этот припев теперь так известен: