Затем, когда день уже был на исходе, он явился в сенат, коротко доложил, что его похитили на улице и силой заставили принять власть и что действовать он будет только с общего согласия, а потом отправился во дворец. Среди прочих угодливых поздравлений и лести чернь дала имя Нерона, и он нимало не высказал неудовольствия: более того, иные говорят, что он даже первые свои грамоты и послания к некоторым наместникам провинций подписал этим именем. Во всяком случае, изображения и статуи Нерона он разрешил восстановить, его прокураторам и вольноотпущенникам вернул их прежние должности и первым же своим императорским указом отпустил пятьдесят миллионов сестрциев на достройку Золотого дворца.
В ту же ночь, говорят, он видел страшный сон и громко стонал, на крик прибежали и нашли его на полу перед постелью: ему казалось, что дух Гальбы поднял его и сбросил с ложа, и он не жалел искупительных жертв, пытаясь его умилостивить. На следующий день при гадании его сшибло с ног внезапным вихрем, и слышали, как он несколько раз пробормотал: — …Куда уж мне до длинных флейт!
Как раз около этого времени германские легионы присягнули Вителлию. Узнав об этом, Отон предложил сенату отправить к ним посольство с известием, что правитель уже избран и чтобы они хранили покой и согласие, а сам через гонцов предложил Вителлию стать его соправителем и зятем. Но война была неизбежна, и высланные Вителлием полководцы и войска приближались. Тут-то он смог убедиться, как верны и преданы ему преторанцы, — все высшее сословие едва не было ими перебито. Он пожелал подвезти оружие на судах с помощью моряков, но когда под вечер оружие стали забирать из лагеря, некоторые солдаты заподозрили измену, подняли тревогу, и все разом, никем не предводимые, устремились на Палатин, требуя избиения сената. Трибуны пытались вмешаться, их опрокинули, некоторых убили, и солдаты, как были окровавленные, допытывались, где же император, прорвались до самой обеденной палаты и остановились лишь тогда, когда увидели Отона.
В поход он выступил смело и едва ли не слишком постепенно, не обращая внимания даже на предзнаменования.
С такой же опрометчивостью решил он дать бой как можно скорее, хотя все было ясно, что войну следует затягивать, изводя неприятеля голодом и теснотой ущелий: быть может, он не в силах был вынести долгого напряжения и надеялся легче добиться победы до прибытия Виттеллия, быть может, не умел справиться с солдатами, бурно рвавшимися в бой. Сам он ни в одном сражении не участвовал, оставаясь в Брикселле.
В трех первых незначительных битвах он победил — при Альпах, близ Плаценции и возле так называемого Кострова урочища, но в последней и решительной — при Бетриаке — он был разбит при помощи хитрости: ему подали надежду на переговоры, солдаты вышли, чтобы заключить перемирие, и, еще обмениваясь приветствиями, вдруг вынуждены были принять бой. Тогда и решился он умереть: и многие небезосновательно думают, что не столько от отчаяния и неуверенности в войсках, сколько стыдясь упорствовать в борьбе за власть и подвергать таким опасностям людей и государство. В самом деле, и при нем еще оставались удержанные в запасе нетронутые войска и новые шли к нему на помощь из Далматии, Паннонии и Мезии, и даже побежденные, несмотря на поражение, готовы были сами, без всякой подмоги, встретить любую победу, чтобы отомстить за свой позор.
Брату, племяннику и нескольким друзьям он посоветовал спасаться, кто как может, обнял их всех, поцеловал и отпустил. Оставшись один, он написал два письма — одно к сестре, с утешениями, и другое к Мессалине, вдове Нерона, на которой собирался жениться: им он завещал позаботиться о его останках и памяти. Все свои письма он сжег, чтобы никому не причинить опасности или вреда от победителя: деньги, какие были, разделил между слугами.
Он уже решился и приготовился умереть таким образом, как вдруг послышался шум, ему сказали, что это тех, кто пытается покинуть войско и уйти, хватают и не пускают, как беглецов. Тогда он произнес: „Продлим жизнь еще на одну ночь“ — это его подлинные слова, — и запретил удерживать кого бы то ни было силой. Спальня его была открыта до поздней ночи, и все, кто хотел, могли обращаться к нему. Потом он выпил холодной воды, чтобы утолить жажду, достал два кинжала, попробовал их острие, спрятал их под подушку, затворил двери и забылся глубоким сном. Только на рассвете он проснулся и тогда одним ударом поразил себя ниже левого соска. На первый же его стон сбежались люди, и перед ними он, то прикрывая, то открывая рану, испустил дух. Похоронили его быстро, как он сам велел. Это было на тридцать восьмом году его жизни, после девяноста пяти дней правления», — так описывает события жизни и смерть римского императора Отона историк Гай Светоний Транквилл в книге «Жизнь двенадцати цезарей»
(Москва, 1993 г.).
Пифагор Самосский
Пифагор Самосский (VI в. до н. э.) — древнегреческий мыслитель, религиозный и политический деятель, основатель пифагореизма, математик.
О Пифагоре пишет афинский грамматик первой половины III в. н. э. Диоген из Лаэрты в Киликии, который оставил сочинения, являющиеся единственной «историей философии», написанной в античности.
«Что касается его (Пифагора — прим автора) учения, то большинство писавших утверждают, что так называемые математические науки он усвоил от египтян, халдеев и финикиян (ибо геометрией издревле занимались египтяне, числами и подсчетами — финикияне, а наблюдением небес — халди), а от магов услышал о почитании богов и о прочих жизненных правилах. Первое знакомо многим, потому что записано в книгах; зато прочие жизненные правила известны менее. О чистоте своей он так заботился (пишет Евдокс в VII книге „Объезда земли“), что избегал и убийств и убийц: не только воздерживался от животной пищи, но даже сторонился поваров и охотников. Антифонт в книге „О жизни мужей, отличавшихся добродетелью“ рассказывает, какую выносливость выказал Пифагор в Египте. Пифагор услышал, как хорошо в Египте воспитывают жрецов, и захотел сам получить такое воспитание; он упросил тирана Поликрата написать египетскому царю Амасису, своему другу и гостеприимцу, чтобы тот допустил Пифагора к этому обучению. Приехав к Амасису, он получил от него письмо к жрецам; побывав в Гелиополе, отправился в Мемфис, будто бы к жрецам постарше; но, увидев, что на самом деле и здесь то же, что и в Гелиополе, из Мемфиса он таким же образом пустился в Диосполь. Там жрецы из страха перед царем не решались дать ему свои заветы и думали отпугнуть его от замысла безмерными тяготами, назначая ему задания, трудные и противные эллинским обычаям. Однако он исполнял их с такой готовностью, что они в недоумении допустили его к жертвоприношениям и к богослужениям, куда не допускался никто из чужеземцев.
Воротившись в Ионию, он устроил у себя на родине училище; оно до сих пор называется Пифагоровой оградой, и самосцы там собираются на советы по общественным делам. А за городом он приспособил для занятий философией одну из пещер и проводил там почти все свои дни и ночи, беседуя с друзьями. Но в сорок лет (по словам Аристоксена) он увидел, что тирания Поликрата слишком сурова, чтобы свободный человек мог выносить такую деспотичную власть; и тогда он собрался и отправился в Италию.
Достигнув Италии, он появился в Кротоне (об этом говорит Дикеарх) и сразу привлек там всеобщее уважение как человек, много странствовавший, многоопытный и дивно одаренный судьбою и природою: с виду он был величав и благороден, а красота и обаяние был у него и в голосе, и в обхождении, и во всем. Сперва он взволновал городских старейшин; потом, долго й хорошо побеседовал с юношами, он по просьбе властей обратил свои увещания к молодым; и наконец, стал говорить с мальчиками, сбежавшимися из училищ и даже с женщинами, которые тоже собрались на него посмотреть. Все это умножило громкую славу и привело к нему многочисленных учеников из этого города, как мужчин, так и женщин, среди которых достаточно назвать знаменитую Феано; даже от соседних варваров приходили к нему и цари и вожди. Но о чем он говорил собеседникам, никто не может сказать с уверенностью, ибо не случайно окружали они себя молчанием; но прежде всего шла речь о том, что душа бессмертна, затем — что она переселяется в животных, наконец, что все рожденное вновь рождается через промежутки времени, что ничего нового на свете нет и что все живое должно считаться родственным друг другу. Все эти учения первым принес в Элладу, как кажется, именно Пифагор.