Металл придавал знакомым чертам и всей фигуре поэта выражение холодного безразличия. А где кипение страстей? Где яростная, никогда не угасавшая ненависть к тиранам и к их презренным холопам? Где следы горькой любви, что терзала сердце поэта? В душе у Жени жил иной образ. Не холодный — живой.

Губы ее шевельнулись, прошептали первые слова. Давно, еще когда она была девочкой, поразили ее эти строки и остались с нею навсегда:

… Без малодушной укоризны
Пройти мытарства трудной жизни,
Измерить пропасти страстей,
Понять на деле жизнь людей,
Прочесть все черные страницы,
Все беззаконные дела…
И сохранить полет орла
И сердце чистой голубицы!
Се человек!..

Он написал эту поэму — «Тризна» — на русском языке. Он посвятил ее русской женщине, Варваре Репниной. Вы слышите? Жене хотелось крикнуть во весь голос: «Вы слышите, расистские людоеды? Может быть, вы завтра придете сюда и разожжете еще один костер?»

Впервые за все эти дни Женя вспомнила, что она учительница. Учительница украинского языка и литературы. Первого сентября, входя в класс, она так волновалась, как будто это ее первый раз привели в школу. Тридцать ребятишек обращали к ней свои полные любопытства, доброй ласки, задорного лукавства, недетской серьезности глаза… И в каждом взоре что-то свое. Звонким счастливым голосом она начинала: «Дети, сегодня мы…»

Лида говорила, что районные управы производят регистрацию учителей. Неужели откроют школы? Но ведь нет топлива, нет света. В немецкой газете ясно написано, что туземцам достаточно начальной грамоты и четырех правил арифметики. Это они, конечно, пишут для своих. А для нас «Украинское слово» что-то лепечет о европейской культуре и новом Ренессансе. Вон под стенами университета, на земле, лежат груды книг, выброшенных из окон. Гитлеровцы даже не дают себе труда их жечь.

А что, если она попробует пойти и зарегистрироваться в другом районе, где ее не знают? С этим паспортом? Диплом сгорел, все документы погибли. Вот — один только паспорт. Так она им скажет. И что дальше? Неужели она пойдет в школу и, глядя на голодных, испуганных детей, из которых половина, может быть, уже сироты, скажет: «Дети, солдаты фюрера пришли к нам как друзья…» Так написано в этой заплеванной газетке, так велено учить детей. Нет, не произнесет она этих слов.

Но ведь надо, надо что-то делать, а то, как сказано в приказе, ее схватят и погонят куда им заблагорассудится. Лучше всего, наверно, пойти в пригородный совхоз. Копать картошку. Там, говорят, и документов не спрашивают.

Женя вздрогнула. Ей вдруг стало холодно. Пора домой. Но она пошла в другую сторону. Весь день думала об этом, хотя и не осмеливалась признаться даже себе самой. Она должна хотя бы взглянуть на дом, где жил Ярош. Хотя бы взглянуть. Она знала: ей не станет легче — может быть, еще тяжелее. Но в эту тяжкую минуту душа ее будет с Ярошем — только такое горькое счастье и осталось ей. Думать о нем и ждать.

Олексу Зубаря увидела лишь тогда, когда столкнулась с ним лицом к лицу.

— Олекса! — стоном вырвалось у нее.

Зубарь молча пожал ей руку. Женя смотрела на него широко раскрытыми глазами, ждала и страшилась услышать неминуемое.

— Давно вас не видел, — сказал Зубарь. — Как дела?

В этом холодном, безразличном вопросе Женя прочитала все, однако у нее невольно вырвалось:

— Марьяна?..

Зубарь скорбно опустил уголки губ.

— Нет Марьяны. И сына…

Сказать о матери он не отважился…

«И Марьяна с сыном тоже». Женя не сводила с него глаз.

— Страшная трагедия, Женя. Я думал, что с ума сойду от этих переживаний.

Женя чуть не крикнула: «Не надо, не надо таких слов!» И вообще — никаких слов. Но она промолчала. Только смотрела на его лицо.

— Как ваши дела? — снова спросил он, чтобы как- нибудь заполнить гнетущую паузу. Сразу попрощаться было неудобно.

— Ничего, — вымолвила Женя. — Ничего…

«Спрошу!» — вдруг решила она, и лицо ее стало мертвенно-бледным.

— Над вами жил… На пятом этаже… Ярош. Вы не знаете, где он?

Прикусила губу и впилась в Зубаря лихорадочным взглядом, который умолял и торопил: «Говорите, говорите же!»

— Ярош? — Зубарь облегченно вздохнул: наконец-то разговор перешел на другую тему. — Знаю Яроша. Где-то прячется. На прошлой неделе я его видел…

— Он в Киеве? — вскрикнула Женя.

— А где же?.. — Зубарь пренебрежительно усмехнулся. — Но в Киеве по-разному живут. Меня под дулами винтовок погнали на завод. Понятно?.. Вчера вот двух рабочих в гестапо забрали. Понятно?.. Тут на волоске висишь… А Ярош с фронта удрал и прячется. Умеют же люди устраиваться…

— Как вы можете так говорить! — возмутилась Женя. — Он же раненый.

Зубарь ничего не имел против Яроша. Он не сводил с ним счетов, да у него их и не было. Сейчас ему хотелось только одного: чтобы его собственная особа предстала в наилучшем свете. Если принизить Яроша, выиграет он, Зубарь, который не прячется, а рискует головой.

— Раны бывают разные. Может, сам ногу прострелил?..

Женя вспыхнула. Еще мгновение — и сказала бы что- нибудь резкое. Но сдержалась. Имела ли она право сердиться на Зубаря: у него такое горе!

— Вы не знаете Яроша, — тяжело дыша, проговорила она. — Как вы можете?..

Ее взгляд, ее волнение, ее безграничное доверие к Ярошу раздражали Зубаря… «Тут каждый день жизнью рискуешь, и никто тебе доброго слова не скажет». И, уже охваченный мстительной злобой, он сказал:

— Соседка говорила, что видела Яроша с одним типом, из фашистской редакции. Сейчас всякое бывает. Напрасно вы так за него…

Он не договорил. Женя круто повернулась и пошла, чуть не побежала, то и дело спотыкаясь, точно ее толкали в спину.

Она шла и шептала: «Ярош в Киеве, Ярош в Киеве!.. Как вы смеете так о нем говорить? Вы не знаете Яроша. А я знаю. Только бы найти его, только бы найти. Иначе мне не жить. Иначе одно лишь остается: умереть. И не нужно мне для этого ни яда, ни револьвера, ни веревки. Не нужно накладывать на себя руки. Смотрите, сколько убийц ходит по улицам. Сотни, тысячи! Эсэсовцы, гестаповцы, эти подонки фольксдойчи… Стоит мне крикнуть: «Плюю на вас! Плюю на ваше людоедское государство, на вашу армию, на ваших фюреров!..» И не успею даже выкрикнуть это, как они налетят черными воронами и заклюют, упьются моей кровью.

Как просто умереть!»

Она шла, не помня себя. Сжималось сердце, и она замедляла шаги, пока не проходила острая боль. Но через минуту сердце опять разрывало грудь.

Только бы дойти до дому! Когда считаешь каждый шаг, путь кажется бесконечно длинным. И все же он окончился. Женя остановилась у крыльца, чтоб немного успокоиться. Ни Лида, ни Прасковья Андреевна не должны ничего знать. И без того у них довольно тревог и хлопот с нею. Она войдет и скажет: «Ну вот, могу ходить и без няньки. Никто даже паспорта не спросил». Так она и скажет. Лида будет расспрашивать, она хочет знать все. Пускай. А Прасковья Андреевна всплеснет руками: «Боже мой, целый день голодная ходила! Ну-ка, садись…»

Слезы затуманили ей глаза, слезы и счастливая улыбка пришли вместе: «Он в Киеве, он в Киеве… Я его разыщу. Я пойду к дворничихе, хоть она и грозила Лиде полицией. Я не боюсь. Чего мне бояться? И не надо, нельзя откладывать. Вот сейчас и пойду к ней. Сейчас… Я найду его или погибну».

Мелькнула мысль, что уже вечереет, что это безумие — опять идти в город, ведь она не успеет вернуться домой до комендантского часа. Но Женя снова сказала себе: «Или найду его, или погибну».

Сделав первый шаг, она пошатнулась и упала.

Лида и Прасковья Андреевна внесли ее, бесчувственную, в комнату и положили на кровать. Нашатырный спирт, грелка, шприц — все было под рукой. Лида причитала: «Ой, мама!..» Прасковья Андреевна сердито шикала: «Тшш!»