Иной раз все спят и похрапывают, а Киппс лежит без сна и с тоской думает о будущем, которое ему нарисовал Минтон. Он начинал смутно понимать, что с ним произошло, — его захватили колеса и шестерни Розничной Торговли, и вырваться из дисков этой тупой, неодолимой машины он не в силах: нет ни воли, ни умения. Так и пройдет вся жизнь. Ни приключений, ни славы, ни перемен, ни свободы. О любви и женитьбе тоже нечего мечтать, — впрочем, в полной мере он понял это позднее. И было еще нечто — «увольнение», когда тебе вручают «ключи от улицы» и начинается «охота за местом», — об этом говорили редко и скупо, но вполне достаточно, чтобы это запало в голову. Чуть не каждую ночь Киппс решал наняться в солдаты или на корабль, поджечь склады или утопиться, а наутро вскакивал с постели и мчался вниз, чтобы не оштрафовали. Он сравнивал свое нудное и тяжелое рабство с ветреными, солнечными днями в Литлстоуне, с этими окнами счастья, которые сияли чем дальше, тем ярче. И в каждом таком окне маячила фигурка Энн.

Жизнь не пощадила и ее. Когда Киппс впервые после поступления к Шелфорду приехал домой на рождество, его великая решимость поцеловать Энн вспыхнула с новой силой; он поспешил во двор и засвистел, вызывая ее. Никакого ответа — и вдруг за спиной голос Киппса-старшего.

— Зря стараешься, сынок, — произнес он громко, отчетливо, так, чтобы слышали за стеной. — Разъехались твои дружки. Девчонку отправили в Ашфорд, сынок, помогать по хозяйству. Прежде говорили: в услужение, да нынче ведь все по-другому. Того гляди, скажут «экономкой». С них все станется.

А Сид?.. Оказалось, и его нет.

— Посыльным, заделался или вроде того, — сказал Киппс-старший. — В велосипедной мастерской, пропади они все пропадом.

— Вон как? — выдавил Киппс, сердце его сжалось, и он понуро поплелся к дому.

А Киппс-старший, думая, что племянник все еще здесь, продолжал поносить Порников…

Когда Киппс очутился наконец один в своей комнатушке, он сел на постель да так и застыл, глядя в одну точку. В тисках… все они в тисках. Вся жизнь сразу превратилась в унылый понедельник. Гуронов раскидало по свету, обломки кораблекрушений, походы вдоль берега — все утрачено безвозвратно, ласковое солнце литлстоунских вечеров закатилось навеки…

Из всех радостей отпуска осталась одна-единственная: он не в магазине. Но ведь и это ненадолго. Вот впереди у него уже всего два дня, один день, полдня. И когда он вернулся в магазин, первые две ночи были полны тоски и отчаяния. Он дошел даже до того, что в письме домой туманно намекнул на свои мысли о работе, о будущем и сослался на Минтона, но в ответном письме миссис Киппс спросила: он, что же, хочет, чтобы Порники сказали, будто у него не хватило ума стать продавцом тканей? Довод был поистине убедительный. Нет, решил Киппс, он не допустит, чтобы его сочли неудачником.

Его очень подбодрила мужественная проповедь, которую громовым голосом читал рослый, откормленный, загорелый священник, только что вернувшийся из какой-то колониальной епархии по причине слабого здоровья; проповедник увещевал прихожан делать любое дело в полную силу; притом, готовясь к конфирмации, Киппс снова взялся за катехизис, и это тоже напомнило ему, что человеку следует исполнять свои обязанности на той стезе, по которой богу было угодно его направить.

Шло время, Киппс понемногу успокаивался, и, если бы не чудо, на этом бы и кончилась его недолгая трагедия. Он примирился со своим положением — этого требовала от него церковь, да и все равно он не видел никакого выхода.

Первое облегчение своей участи он ощутил, когда мало-помалу привыкли и перестали болеть ноги. А затем чуть повеяло вольным ветерком: мистер Шелфорд упорно держался за так называемую «всеобщую свободу», за «идею» своей «Системы», опираясь, конечно, на высокопатриотические соображения, но наконец под нажимом кое-кого из постоянных покупателей вынужден был присоединиться к «Ассоциации магазинов короткого дня»; и вот каждый четверг мистер Киппс мог теперь наконец выйти в город засветло и отправиться куда угодно. Вдобавок пессимист Минтон отслужил положенный по договору срок и уволился — он записался в кавалерию, пустился по белу свету, жил жизнью беспорядочной, но полной приключений, которая кончилась в одной хорошо известной и, в сущности, вовсе не кровопролитной ночной битве.

Скоро Киппс перестал протирать окна; теперь он обслуживал покупателей (самых незначительных), подносил товары на выбор; и вот он уже старший ученик, и у него пробиваются усы, и уже есть три ученика, которыми он имеет полное право помыкать, раздавая им оплеухи и подзатыльники. Правда, один из них, хоть и моложе Киппса, но такой верзила, что его не стукнешь — и это с его стороны просто бессовестно.

Теперь Киппс уже не думает неотступно о своей горькой судьбе, его отвлекает множество других забот, свойственных юности. Он стал, например, больше интересоваться своим платьем, стал понимать, что на него смотрят, начал заглядывать в зеркала в пошивочной и в глаза учениц.

Ему есть у кого поучиться, с кого брать пример. Его непосредственное начальство Пирс, что называется, — записной щеголь и рьяно исповедует свою веру. В часы затишья в отделе хлопчатобумажных тканей с важностью рассуждали о воротничках и галстуках, о покрое брюк и форме носка у башмаков. Настал наконец час, когда Киппс отправился к портному и сменил куртку на утреннюю визитку. Окрыленный, он купил еще на свой страх и риск взамен отложных три стоячих воротничка. Они были высотой чуть не в добрых три дюйма, даже выше воротничков Пирса, безжалостно натирали шею, оставляя красный след под самым ухом… Что ж, теперь не стыдно показаться даже и в обществе модника Пирса, занявшего место Минтона.

Когда Киппс начал одеваться, как подобает молодому человеку, юные красавицы, служившие в заведении Шелфорда, обнаружили, что он перестал быть «маленьким чучелом», — и это лучше всего помогло ему забыть о своей горькой судьбе. Прежде они и смотреть на него не желали: пусть знает свое место. Теперь они вдруг заметили, что он «симпатичный мальчик», — отсюда лишь один шаг до «милого дружка», и это даже в некотором смысле предпочтительнее. Как это ни прискорбно, его верность Энн не выдержала первого же испытания. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, насколько выиграла бы эта повесть во мнении романтически настроенного читателя, если бы мой герой не изменил своей первой любви. Но то была бы совсем иная повесть. И все же в одном отношении Киппс оставался ей верен: сколько он потом ни влюблялся, ни разу не испытал он того удивительного тепла, того ощущения внутренней близости, какие вызывало в нем зарумянившееся личико Энн. И однако в этих новых увлечениях тоже были свои волнения и радости.

Прежде всех его заметила и своим поведением дала ему понять, что он может возбуждать интерес, одна из красавиц, служивших в пошивочной мастерской. Она заговаривала с ним, вызывала его на разговоры, дала ему почитать книжку, даже заштопала ему однажды носок и сказала, что отныне будет его старшей сестрой. Она милостиво разрешала сопровождать ее в церковь и всем своим видом говорила: это я его сюда привела. Вслед за тем она обратила свои заботы на его душу, одолела его показное, чисто мужское равнодушие к религии и добилась от него обещания конфирмоваться. Это подстегнуло другую девицу из мастерской, ее соперницу, и она во всеоружии всех женских чар и лукавства тоже повела наступление на готовое расцвести сердце Киппса. Она избрала более светский путь к его сердцу: по воскресеньям после обеда ходила с ним прогуляться на набережную, внушала ему, что настоящий джентльмен, сопровождая даму, всегда должен идти со стороны мостовой и надевать или хотя бы держать в руках перчатки, — словом, старалась сделать из него истого англичанина. Вскоре соперницы обменялись весьма колкими замечаниями по поводу воскресного времяпрепровождения Киппса. Таким образом, Киппс был признан мужчиной, подходящим объектом для не слишком острых стрел платонического Эроса, которые залетают даже в самые первоклассные торговые заведения. И, как многие и многие молодые англичане, он возжаждал если уж не стать «джентльменом», то хотя бы возможно больше походить на такового.