В этот день Киппсы больше не разговаривали друг с другом.

Пустяковая размолвка из-за визитных карточек и поджаренного хлеба для них была точно серьезное расхождение во взглядах. Причина размолвки казалась им достаточно серьезной. Обоих сжигало ощущение несправедливости, незаслуженной обиды, упрямое нежелание уступить, уязвленная гордость. До поздней ночи Киппс лежал без сна, глубоко несчастный, чуть не плача. Жизнь представлялась ему ужасающей, безнадежной неразберихой: затеял постройку никому не нужного дома, опозорил себя в глазах общества, дурно обошелся с Элен, женился на Энн, которая ему совсем не пара…

Тут он заметил, что Энн как-то не так дышит…

Он прислушался. Она не спала и тихонько, украдкой всхлипывала…

Он ожесточился: хватит! Он и без того был слишком мягкосердечен… И вскоре Энн затихла.

Как глупы маленькие трагедии этих жалких, ограниченных человечков!

Я думаю о том, какие несчастные лежат они сейчас в темноте, и взглядом проникаю сквозь завесу ночи. Смотрите и вы вместе со мною. Над ними, над самыми их головами нависло Чудовище, тяжеловесное, тупое Чудовище, точно гигантский неуклюжий грифон, точно лабиринтодонт из Кристального дворца, точно Филин, точно свинцовая богиня из Дунснады, точно некий разжиревший, самодовольный лакей, точно высокомерие, точно праздность, точно все то, что омрачает человеческую жизнь, все то, что есть в ней темного и дурного. Это так называемый здравый смысл, это невежество, это бессердечие, это сила, правящая на нашей земле, — тупость. Тень ее нависла над жизнью моих Киппсов. Шелфорд и его система ученичества, Гастингская «академия», верования и убеждения Филина, стариков дяди и тети — все то, что сделало Киппса таким, каков он есть, — все это частица тени того Чудовища. Если бы не это Чудовище, они могли бы и не запутаться среди нелепых представлений и не ранили бы друг друга так больно; если бы не оно, живые ростки, которые столько обещают в детстве и юности, могли бы принести более счастливые плоды; в них могла бы пробудиться мысль и влиться в реку человеческого разума, бодрящий солнечный луч печатного слова проник бы в их души; жизнь их не была бы, как ныне, лишена понимания красоты, которую познали мы, счастливцы: нам дано видение чаши святого Грааля, что навечно делает жизнь прекрасной.

Я смеялся и смеюсь над этими двумя людьми; я хотел, чтобы и вы посмеялись…

Но сквозь тьму я вижу души моих Киппсов; для меня они оба — трепещущие розовые комочки живой плоти, маленькие живые твари, дурно вскормленные, болезненные, невежественные дети — дети, которым больно, испорченные, запутавшиеся в нашей неразберихе; дети, которые страдают — и не могут понять, почему страдают. И над ними занесена когтистая лапа Чудовища!

3. Завершения

На другое утро пришла удивительная телеграмма из Фолкстона. «Пожалуйста, немедленно приезжайте. Крайне необходимо. Уолшингем», — говорилось в телеграмме, и после тревожного, но все же обильного завтрака Киппс отбыл…

Вернулся он белый, как мел, на нем поистине лица не было. Он открыл дверь своим ключом и вошел в столовую, где сидела Энн, делая вид, что усердно шьет крохотную тряпочку, которую она называла нагрудничком. Еще прежде, чем он вошел, она слышала, как упала в передней его шляпа — видно, он повесил ее мимо крючка.

— Мне надо кой-что тебе сказать, Энн, — начал он, будто и не было вчерашней ссоры, прошел к коврику у камина, ухватился за каминную полку и уставился на Энн так, словно видел ее впервые в жизни.

— Ну? — отозвалась Энн, не поднимая головы, и иголка быстрее заходила у нее в руках.

— Он удрал!

Энн подняла глаза и перестала шить.

— Кто удрал?

Только теперь она увидала, как бледен Киппс.

— Молодой Уолшингем… Я видел ее, она мне и сказала.

— Как так удрал?

— Дал тягу! Поминай как звали!

— Зачем?

— Да уж не зря, — с внезапной горечью ответил Киппс. — Он спекулировал. Он спекулировал нашими деньгами и их деньгами спекулировал, а теперь дал стрекача. Вот и все, Энн.

— Так, стало быть…

— Стало быть, он улизнул, и плакали наши денежки! Все двадцать четыре тыщи. Вот! Погорели мы с тобой! Вот и все. — Он задохнулся и умолк.

Для такого случая у Энн не было слов.

— О господи! — только и сказала она и словно окаменела.

Киппс подошел ближе, засунул руки глубоко в карманы.

— Пустил на спекуляции все, до последнего пенни, все потерял… и удрал.

У него даже губы побелели.

— Стало быть, у нас ничего не осталось, Арти?

— Ни гроша! Ни единой монетки, пропади оно все пропадом. Ничего!

В душе Киппса вскипела ярость. Он поднял крепко сжатый кулак.

— Ох, попадись он мне! Да я бы… я… я бы ему шею свернул. Я бы… я… — Он уже кричал. Но вдруг спохватился: в кухне Гвендолен! — и умолк, тяжело переводя дух.

— Как же это, Арти? — Энн все не могла постичь случившееся. — Стало быть, он взял наши деньги?

— Пустил их на спекуляции! — ответил Киппс и для ясности взмахнул руками, но ясней от этого ничего не стало. — Покупал задорого, а продавал задешево, мошенничал и пустил на ветер все наши деньги. Вот что он сделал, Энн. Вот что он сделал, этот… — Киппс прибавил несколько очень крепких слов.

— Стало быть, у нас теперь нет денег, Арти?

— Нету, нету, ясно, нету, будь оно все проклято! — закричал Киппс. — А про что же я твержу?

Он сразу пожалел о своей вспышке.

— Ты прости, Энн. Я не хотел на тебя орать. Только я сам не свой. Даже не знаю, что говорю. Ведь ни гроша не осталось…

— Но, Арти…

Киппс глухо застонал. Отошел к окну и уставился на залитое солнцем море.

— Тьфу, дьявол! — выругался он. — Стало быть, — продолжал он с досадой, вновь подходя к Энн, — этот жулик прикарманил наши двадцать четыре тысячи. Просто-напросто украл.

Энн отложила нагрудничек.

— Как же мы теперь, Арти?

Киппс развел руками. В этом всеобъемлющем жесте было все: и неведение, и гнев, и отчаяние. Он взял с каминной полки какую-то безделушку и сразу поставил обратно.

— У меня прямо голова кругом, как бы вовсе не рехнуться.

— Так ты, говоришь, видел ее?

— Да.

— Что ж она сказала?

— Велела мне идти к поверенному… велела найти кого-нибудь, чтобы сразу помог. Она была в черном… как обыкновенно, и говорила эдак спокойно, вроде как с осторожностью. Элен, она такая… бесчувственная она. Глядит мне прямо в глаза. «Я, — говорит, — виновата. Надо бы мне вас предупредить… Только при создавшихся обстоятельствах это было не очень просто». Так напрямик и режет. А я толком и словечка не вымолвил. Она уж меня к дверям ведет, а я все вроде ничего не пойму. И не знаю, что ей сказать. Может, так оно и лучше. А она эдак легко говорила… будто я с визитом пришел. Она говорит… как это она насчет мамаши своей?.. Да: «Мама, — говорит, — потрясена горем, так что все ложится на меня».

— И она велела тебе найти кого-нибудь в помощь?

— Да. Я ходил к старику Бину.

— К Бину?

— Да. Которого раньше прогнал от себя!

— Что же он сказал?

— Спервоначалу он вроде и слушать меня не хотел, а после ничего. Сказал, ему нужны факты, а так он пока ничего не может советовать. Только я этого Уолшингема знаю, тут никакие факты не помогут. Нет уж!

Киппс опять призадумался.

— Погорели мы, Энн. Да еще не оставил ли он нас по уши в долгах?.. Надо как-то выпутываться… Надо начинать все сначала, — продолжал он. — А как? Я вот ехал домой и все думал, думал. Придется как-то добывать на прожиток. Могли мы жить привольно, в достатке, без забот, без хлопот, а теперь всему этому конец. Дураки мы были, Энн. Сами не понимали, какое счастье нам привалило. И попались… Ох, будь оно все проклято!

Ему опять казалось, что он «того гляди рехнется».

В коридоре послышалось звяканье посуды и широкий, мягкий в домашних туфлях шаг прислуги. И, точно посланница судьбы, пожелавшей смягчить свои удары, в комнату вошла Гвендолен и принялась накрывать на стол. Киппс тотчас взял себя в руки. Энн снова склонилась над шитьем. И, пока прислуга оставалась в комнате, оба изо всех сил старались не выдать своего отчаяния. Она разостлала скатерть, медлительно и небрежно разложила ножи и вилки; Киппс, что-то пробормотав себе под нос, снова отошел к окну. Энн поднялась, аккуратно сложила шитье и спрятала в шкафчик.