Занятия в академии разнообразились в зависимости от настроения мистера Вудро. Иногда тянулись долгие унылые часы, когда полагалось переписывать прописи, или решать задачи, или постигать тайны счетоводства, а они, заслонясь книгами и тетрадями, украдкой болтали друг с другом, загадывали загадки, играли в камешки, в то время, как мистер Вудро застывал за своим столом, ничего не замечая вокруг, уставясь в пространство невидящими глазами. Лицо его то вовсе ничего не выражало, то вдруг проступало на нем какое-то тупое изумление, словно ему с безжалостной ясностью открывалась вся бессмысленность, весь стыд и позор его существования…

В иные часы и дни дипломированного физика обуревала жажда деятельности, он поднимал трепещущий класс и с помощью злых насмешек или тумаков пытался вдолбить им главу Ахенского «Начального курса французского языка», или «Франции и французов», или диалог путешественника с прачкой, или описание оперного театра. Свои познания во французском языке он почерпнул много лет назад в одной частной английской школе и освежал, когда удавалось вырваться на недельку в Дьепп поразвлечься. Иной раз во время урока ему приходило на память какое-либо сомнительное похождение той поры, и он вдруг начинал хихикать и бормотать по-французски что-то уж вовсе не понятное мальчикам.

Чаще всего он приказывал им заучивать наизусть бесконечные страницы из «Поэтического альманаха» и поручал кому-нибудь из старших учеников проверять всех остальных; не забывал он и о чтении библии, стих за стихом — это вам не какая-нибудь новомодная безбожная школа! — и можно было, высчитав, какой тебе достанется стих, преспокойно болтать с соседом; а иногда ученики читали вслух из краткой «Истории Англии». Кроме того, они проходили, как сообщал Киппс дяде и тете, пропасть сколько глав из катехизиса. Заучивали также тьму географических названий, и иногда в приливе энергии мистер Вудро даже требовал, чтобы ученик отыскал эти названия на карте. А один раз, всего только один раз, состоялся урок химии, который привел их всех в неописуемое возбуждение: причудливые стеклянные посудины, запах, точно разбили тухлое яйцо, что-то где-то кипит и булькает — и вдруг со звоном лопнуло стекло, класс наполнился зловонием, мистер Вудро отчетливо произнес: «О черт!» — и потом они с наслаждением обсуждали все это в спальне. По этому случаю всю школу с чрезвычайной суровостью лишили прогулки…

Но в серой чреде воспоминаний попадались редкие проблески — вакации, его, Киппса, праздники, когда, несмотря на междоусобицу старших, ом старался проводить как можно больше времени с Сидом Порником, сыном вздорного чернобородого соседа-галантерейщика. Казалось, это воспоминания из другого мира. То были восхитительные дни. Приятели слонялись по отлогому морскому берегу, осаждали сдающиеся без боя башни Мартелло, с неизбывным любопытством взирали на полные тайн ветряные мельницы и их неутомимо вертящиеся крылья, доходили до самого Дандженесского маяка, всю дорогу ощущая под ногами гладкую, податливую гальку. Миновав большой камень, они превращались в вооруженных до зубов контрабандистов: они бродили по заросшим тростником болотам, совершали далекие походы — до самого Хайта, где не смолкал пулеметный лай, до Райа и Уинчелси, которые примостились на пологих холмах, точно сказочные города. В дни летних каникул небеса были сияющие и бездонные, а зимой сливались с бурным морем; бывали и кораблекрушения, да, самые настоящие; неподалеку от Димчерча они набрели на черный гниющий остов одномачтового рыбачьего суденышка — море поглотило всю команду и, точно пустую корзинку, выбросило его на берег; мальчишки нагишом купались в море, заходя по самые подмышки, и даже пытались плыть, отдавшись теплым волнам (несмотря на тетушкин запрет); а иногда (с ее разрешения) брали с собой какую-нибудь домашнюю снедь и обедали за несколько миль от дома. Чаще всего в пакете оказывались хлеб и холодный пудинг из молотого риса со сливами — что может быть вкуснее?! И за всем этим стояла не гнусная фигура придиры и мучителя Вудро, а тетка — тощая, но, в общем, добродушная (она хоть и донимала по воскресеньям катехизисом, зато позволяла уходить на весь день, прихватив с собой вместо обеда пудинг), и дядя — тучный, вспыльчивый, но всему предпочитающий покойное кресло, так что он, в общем, не мешал. А главное — свобода!

Да, вакации, разумеется, были совсем не то, что учение. Они несли с собой свободу, простор душе и телу, и хоть сам он этого не понимал, в них присутствовала красота. Когда он вспоминал эти годы, вакации сверкали, точно окна цветного стекла на унылом однообразии школьных стен, и чем старше он становился, тем ярче они сияли в памяти. В конце концов пришло время, когда он стал вспоминать те дни с нежностью, чуть не со слезами.

Последнее из этих окон запомнилось ярче всего — в нем не было того разнообразия и пестроты, что в предыдущих, его озарил лишь один сияющий образ. Ибо как раз перед тем, как Киппсом завладел Молох Розничной Торговли, он сделал первые робкие шаги в таинственной стране Любви. Шаги поистине очень робкие, ибо мальчик привык подавлять свои чувства, бурные порывы и страсти еще дремали на дне его души.

Предметом его первых волнений оказалась та самая Энн Порник, чьей кукле они с Сидом, вволю повеселившись, оторвали голову много лет назад, в дни, когда Киппс еще не понимал, что за штука человеческое сердце.

Но еще до того, как Киппс заметил огоньки, что мерцали в глубине глаз Энн Порник, дядя решил определить племянника по мануфактурной части и начал соответствующие переговоры. Школа осталась позади окончательно и бесповоротно. И это сейчас было самое главное. Стояло жаркое лето. Расставание со школой отпраздновали шумно и весело, и, заботясь о своем добром имени, Киппс свято выполнил превосходное правило — на прощание платить долги. Всем своим врагам он надавал тумаков, повыворачивал руки и наподдал по ногам; тем же, кто с ним дружил, он раздал свои неоконченные тетради, все учебники, коллекцию камешков и форменный головной убор и на последних страницах их книг тайком написал: «Помни Арти Киппса». Потом он сломал жиденькую тросточку Вудро, всюду, где только мог, вырезал перочинным ножиком свое имя и разбил окно в буфетной. Он так упорно твердил всем и каждому об ожидающей его карьере морского капитана, что уже и сам почти верил в это. И вот наконец он дома и больше никогда в жизни не вернется в школу.

В первый день он поднялся чуть свет, выскочил на залитый солнцем двор и трижды пронзительно свистнул — этот особенный тройной свист неизвестно почему ученики академии, а также и они с Сидом считали военным кличем гуронов. Но, вспомнив о вражде дяди с мистером Порником, спохватился и сделал вид, будто вовсе и не свистел, а с почтительным восхищением взирал на новую секцию мусорного ящика, пристроенную дядей. Впрочем, его невинному виду не поверил бы и грудной младенец.

Через минуту из угодий Порников прозвучал ответный клич. И Киппс запел: «В полдевятого ля-ля жди за церковью меня». И кто-то невидимый пропел в ответ: «В полдевятого ля-ля жду за церковью тебя». Предполагалось, что «ля-ля» делает песенку непонятной для непосвященных. Чтобы еще больше замаскировать сговор, оба участника этого дуэта вновь издали воинственный клич гуронов, надолго задержавшись на последней, самой пронзительной ноте, и разошлись в разные стороны, чтобы, как и положено мальчишкам на отдыхе, начать веселый день.

В половине девятого Киппс сидел за церковью на освещенной солнцем калитке у начала длинной тропки, ведущей к морю; он неторопливо отбивал такт башмаком и с чувством высвистывал какую-то душещипательную песенку, вернее, те клочки ее, которые знал на память. В это время из-за церкви показалась девочка в коротком платье, темноволосая, синеглазая, с нежным румянцем. Она так вытянулась, что стала даже чуть выше Киппса, и очень похорошела. Вообще с последних вакаций она так переменилась, что Киппс едва узнал ее. Да и видел ли он ее в последний раз?.. Он вовсе этого не помнил.