Альфред Исаевич выслушал его с удовольствием — он был искренним патриотом — и решил, что слова англичанина, в сущности, вполне могли заменить интервью, если их подать соответственным образом, на пятьдесят строк, с описанием обстановки и с портретом. Дон Педро крепко пожал Клервиллю руку, как бы благодаря его за Россию, и попросил дать для газеты фотографическую карточку. Это майор мог сделать, не нарушая своего долга. Увидев фотографию, дон Педро просиял: как ни хорош был в действительности Клервилль, на карточке, в парадном мундире довоенного времени, он был еще лучше.

— Не смею вас больше беспокоить, господин майор, — сказал, вставая, Альфред Исаевич. — Сердечно вас благодарю… Вы знаете, что в лице нашей газеты ваша великая страна всегда имела верного друга. В этом вся наша редакция вполне солидарна.

— О, да, я знаю хорошо, — ответил тоже с искренним удовольствием Клервилль. Он проводил гостя до дверей, и они расстались, очень довольные друг другом.

«Вот и не потерял времечко», — удовлетворенно подумал Альфред Исаевич, поднимаясь по лестнице на третий этаж. Помимо того, что сто строк от двух интервью составляли двадцать рублей (дон Педро сверх жалованья получал еще построчную плату), самый процесс составления интервью очень нравился Альфреду Исаевичу. В минуты особенно горячей влюбленности в себя он называл себя «журналистом Божьей милостью». И действительно, любовь к газетному делу была в нем сильна и неподдельна. Особенно он любил все, что имело отношение к высшей политике, в частности к иностранной. Дон Педро в действиях великих держав неизменно усматривал скрытый, макиавеллический смысл, который почему-то чрезвычайно его радовал, он и говорил о тайных замыслах разных европейских правителей всегда с радостной, почти торжествующей улыбкой. Альфреду Исаевичу нравилось, что европейские правители были такие хитрецы и что он тем не менее проникал в их тайные замыслы в отличие от других людей, которые простодушно им верили. Анкета все больше увлекала дон Педро. «Можно даже считать, четвертная в кармане — это дудки, будто Федюша на Кременецкого больше пятидесяти строк не даст. Когда прочтет, что я напишу, даст сколько влезет…»

Альфред Исаевич направился налево по менее ярко освещенному коридору третьего этажа и вдруг, свернув за угол, увидел Брауна, который в шубе и шапке быстро шел к лестнице. «Чудная шуба, — подумал дон Педро. — Котик не котик, а выхухоль, теперь за восемьсот рублей не сошьешь».

— Здравствуйте, профессор, — сказал он вкрадчиво.

Браун вздрогнул и поднял голову.

— Здравствуйте.

— А я шел к вам… На одну минутку, только на одну минутку… Можно?

— Простите меня, я очень спешу, — сказал Браун, останавливаясь с видимым нетерпением. — Чем могу служить?

Альфред Исаевич изложил свою просьбу короче, чем в разговоре с Кременецким и Клервиллем.

— Нет, меня, пожалуйста, увольте, — сухо прервал его Браун, узнав в чем дело и не дослушав объяснений. — Я не политик и никаких интервью не даю.

— Вы наш известный ученый и в качестве такового… — начал было снова дон Педро.

— Прошу извинить. Дело это меня не касается и не интересует. Мое почтение.

Он приподнял шапку и быстро пошел дальше.

«Однако порядочный нахал этот господин, — сказал себе оскорбленно Альфред Исаевич и включил мысленно Брауна в черный список людей, которым при случае не мешало сделать неприятность. — Слава Богу, ученых и без него как собак нерезаных. Ему же честь предлагали… — Отсутствие Брауна в анкете действительно не могло быть потерей в газетном смысле. — Странный господин!.. Верно, не от мира сего… — Человек, отказавшийся от интервью, которое ему предлагали совершенно бесплатно, не мог быть от мира сего, по представлению Альфреда Исаевича: он знал столько людей, готовых заплатить за интервью немалые деньги. — Ну, и Бог с ним! Возьмем другого…» Дон Педро направился дальше по коридору, чтобы не идти вслед за Брауном и чтобы тот не подумал, будто он нарочно для него приезжал в «Палас». Навстречу Альфреду Исаевичу шел невзрачный человек в пальто с каракулевым воротником. Он быстро окинул взглядом дон Педро. Альфред Исаевич, встретившись с ним глазами, почувствовал неловкость и даже легкий испуг. Ему почему-то показалось, что это «шпик», дон Педро видал на своем веку немало сыщиков и имел наметанный взгляд, чем иногда хвастал, разговаривая с людьми революционного образа мыслей. «Кажется, в „Паласе“ шпикам нечего делать, — подумал он озадаченно. — Хотя, собственно, в наше милое время…» Альфред Исаевич посмотрел подозрительно вслед невзрачному человеку и с неудовольствием ускорил шаги.

XXIII

— Алкалоид рода белладонны, — хмурясь и морща лоб, повторил вслух Яценко. Эти слова из лежавшей перед ним бумаги ничего ему не объясняли. «Все принимаем на веру… Гросс рекомендует следователям запасаться специальными познаниями для того, чтобы входить во все подробности судебно-медицинского и химического исследования. Да, конечно, против этого требования нельзя возражать, но в пятьдесят лет трудно начать изучение химии», — подумал он со вздохом.

В камере Николая Петровича было несколько специальных руководств. Он взял одно из них, заглянул в алфавитный указатель и, разыскав нужную страницу, узнал, что алкалоидами называются особые твердые или жидкие органические вещества основного характера и сложного состава, встречающиеся в некоторых видах растений. Это было понятно, но недостаточно определенно, Николай Петрович думал, что в химии вещества классифицируются точнее. Он попробовал читать дальше, но тотчас перестал разбираться. В книге говорилось о том, что громадное большинство алкалоидов можно производить от пиридина, тогда как некоторое их число относится к жирному ряду. О белладонне Николай Петрович узнал, что заключающийся в ней атропин представляет собой тролиновый эфир альфа-фе-нил-бета-оксипропионовой кислоты. Яценко вздохнул, закрыл руководство по химии и опять внимательно прочел заключение эксперта, решившись всецело на него положиться.

Эксперт пришел к выводу, что смерть Фишера последовала от отравления растительным ядом, по-видимому, алкалоидом типа белладонны. Слово «по-видимому» снова задело Николая Петровича. «В таких случаях „по-видимому“ недопустимы», — подумал он с неудовольствием, откладывая бумагу в папку № 16.

Папка эта уже очень распухла от документов. Почти все свидетели по делу были допрошены; их, впрочем, было не так много. Не хватало показания госпожи Фишер, которая еще не приехала в Петербург. Ее допросу Яценко придавал большое значение.

Николай Петрович пробежал несколько других бумаг и задумался. Он был не вполне доволен ходом следствия по делу об убийстве Фишера. Настоящих улик против Загряцкого было недостаточно. Яценко нисколько не огорчался в тех случаях, когда следственные материалы складывались в пользу подозреваемого, и даже радовался, если выяснялась его невиновность. Но в этом деле у Николая Петровича после первого же допроса сложилась твердая уверенность, что Фишер был отравлен Загряцким. В недостаточности улик он видел не свою неудачу, а победу преступного начала над справедливостью.

Яценко еще раз перебрал в памяти основные положения следствия. Самоубийства быть не могло. «С чего бы, в самом деле, Фишер стал кончать самоубийством? — в десятый раз мысленно себя спросил Николай Петрович. — Ни болезни, ни материальных затруднений у него не было. Кроме того, что же ему мешало, если пришла такая необъяснимая мысль, отравиться дома, в „Паласе“? Женатый человек, дороживший приличиями, не поехал бы кончать с собой в подозрительную квартиру… Да и самая обстановка, выражение лица Фишера, все говорит, что о самоубийстве речи быть не может… Нет, здесь не самоубийство, здесь убийство, хорошо обдуманное убийство».

Система доводов, устанавливающих виновность Загряцкого, уже сложилась у Николая Петровича. В этой системе многое еще могло измениться в зависимости от показаний госпожи Фишер, от очной ставки между ней и ее любовником. Кое-что с минуты на минуту должны были внести данные дактилоскопического исследования. Но общая аргументация следствия была уже намечена и с внешней стороны выходила довольно стройной. Однако Николай Петрович все яснее чувствовал в ней слабые места. Он понимал, что каждую улику в отдельности опытный защитник сумеет если не разбить, то, во всяком случае, сильно поколебать. «Впрочем, математической ясности никогда не бывает при запирательстве преступника, — подумал Яценко. — Если не считать, конечно, уличения посредством дактилоскопии…».