— Да, это очень характерно, что все выдающиеся люди отходят от власти в нынешнее грозное время.

— Я ничего грозного не вижу, господа. Вы говорите, революция на носу? Да мы ее ждем сто лет, и все что-то ее не видно.

— Бог даст, скоро увидите.

— И рад бы надеяться, но боюсь, что наши надежды будут обмануты. Я, напротив, слышал, что брожение среди рабочих идет на убыль.

— Вы, Алексей Андреевич, не выступаете на юбилее патрона? — оглянувшись, спросил вполголоса Горенского Фомин.

— Не знаю, едва ли. Я терпеть не могу юбилейных речей.

— Да, но вам нельзя не выступить — будет лютая обида.

— Тогда я выступлю, если лютая обида. Это в какой день? Вот вам, по-моему, вам надо произнести большую Речь, дать, так сказать, общую характеристику…

— Благодарю вас, я уже смеялся.

— И юбилей, и спектакль… «Слишком много цветов!» Что это они так развеселились?

— Да ведь спектакль должен был состояться еще в декабре?

— Отложили из-за болезни Тамары Матвеевны… Теперь она, бедная, совсем измоталась с хлопотами по устройству юбилея. Сегодня еще мне говорит: «Все так сочувственно отнеслись…» Elle est impayable.[40]

Князь показал Фомину глазами на подходившего сзади Кременецкого.

— Мы о вашем юбилее толковали, не слушайте, — сказал Горенский.

— Ох, и не говорите, смерть моя! — ответил шутливо, замахав руками, Семен Исидорович. — Вот тоже выдумали дело: чествовать meine Wenigkeit[41], как говорят коварные тевтоны.

— Не было у бабы забот, так купила порося, — сказал Нещеретов.

— Нет, что же, — взглянув на него и на Кременецкого, поспешно заметил князь. — Вы, Семен Сидорович, отказом обидели бы всех ваших почитателей, от них же первый есмь аз.

— Князь уже готовит экспромт…

III

В комнату с видом скромного триумфатора вошел Березин. Все осыпали его поздравлениями.

— Господа, моей заслуги нет никакой, — склонив голову набок, сияя ласковой улыбкой и подведенными глазами, говорил бархатным баритоном актер. — Сердечно вас благодарю. Быть может, основная идея моей постановки, мое толкование «Анатзмы» в самом деле свежи, ну, свободны от этой, знаете, академической условности, ко, право, заслуга успеха принадлежит не мне, а труппе… Вот ему и другим, — шутливо пояснил он, показывая на Витю. Князь Горенский, взяв за пуговицу Березина, тотчас вступил с ним в беседу.

«Значит, в самом деле сошло недурно, — с облегчением подумал Витя, — и Сергей Сергеич не жалеет, что поручил мне эту роль». На первом заседании участников спектакля высказывалось мнение, что «Некто, ограждающий входы» должен быть огромного роста. Березин с этим соглашался, но выбирать не приходилось: охотников взять эту роль было немного, и ее поручили Вите. «Ну, мы вас как-нибудь приспособим», — утешил его Сергей Сергеевич.

Витю действительно с внешней стороны приспособили. По роли ему полагались «длинный меч» и «широкие одежды, в неподвижности складок и изломов своих подобные камню». Меч Березин доставил из своего театра; а с широкими одеждами вышло трудновато. Актерам полагалось изготовить костюмы на свой счет, вернее, о расходах никто ничего не говорил. Главные участники спектакля шили платье у театральных костюмеров. Витя убедительно представил матери необходимость сделать то же самое. Но Наталья Михайловна твердо заявила, что таких одежд все равно никакой костюмер не сошьет, и предложила сшить костюм дома и использовать для него свой старый шелковый пеньюар. От этой мысли Витя сначала пришел в ужас. Однако затем оказалось, что предложение Натальи Михайловны было не так уж нелепо. Вообще Витя с неудовольствием замечал, что в его спорах с матерью ее указания, первоначально очень его раздражавшие, оказывались часто верными. Так и на этот раз приглашенная Натальей Михайловной домашняя портниха Степанида сшила из пеньюара костюм, который на репетиции признан был вполне удачным. Заказывая одежды Ограждавшего входы, Витя с мучительной неловкостью объяснил Степаниде идею костюма. Но портниху удивить было трудно, вид у нее был такой, точно она всю жизнь шила — и притом из старых пеньюаров — широкие одежды, в неподвижности складок и изломов своих подобные камню. Степанида, женщина интеллигентная, не удовлетворившись объяснением Вити, потребовала у него книгу Андреева и, одобрительно кивая головой, прочла вслух то, что относилось к внешнему облику Ограждавшего входы. «Облаченный в широкие одежды, в неподвижности складок и изломов своих подобные камню, — медленно, с видом полного одобрения читала Степанида, — Он скрывает лицо свое под темным покрывалом и сам являет собой величайшую тайну. Единый мыслимый, един Он предстоит земле: стоящий на грани двух миров, Он двойственен своим составом: по виду человек, по сущности Он Дух. Посредник двух миров, Он, словно щит огромный, собирающий все стрелы, — все взоры, все мольбы, все чаяния, укоры и хулы. Носитель двух начал. Он облекает речь свою в безмолвие, подобное безмолвию самих железных врат, и в человеческое слово…» Витя и теперь краснел, вспоминая чтение Степаниды. Он говорил всем, что чрезвычайно любит «Анатэму». «Да нет же, может, и вправду все отлично сошло? — подумал Витя, с благодарностью глядя на Березина, который, все так же склонив голову набок и снисходительно улыбаясь, говорил с князем Горенским. — Сейчас и Мусю увижу!..» Его усталость вдруг сменилась радостным оживлением. Перед угловым диваном остановился с подносом лакей. Витя залпом выпил бокал крюшона.

— Витенька! Однако! — с укором сказала Наталья Михайловна, пригрозив ему пальцем. Не раздражившись и не обратив внимания на замечание матери, Витя отошел к группе, собравшейся вокруг Сергея Сергеевича. Там все еще говорили о пьесе.

— Нет, Леонид Андреев очень талантливый человек и недаром он у нас властитель дум, — говорил ласково Березин, обращаясь преимущественно к Яценко и к Брауну, который слушал не очень внимательно. Вид у Брауна, впрочем, был много лучше и оживленнее, чем прежде.

— Его таланта я нисколько не отрицаю, — ответил Николай Петрович, — да и человек он, кажется, очень хороший.

— Не отрицаю и я, — сказал Браун. — Он, во всяком случае, наиболее известный писатель выдающегося, даже замечательного поколения, которое волей судьбы прожило свой век на ходулях… На ходулях оно и умирало, притом порою геройски.

— Сергей Сергеевич, так ли верно, что Андреев теперь властитель дум? — вмешался Фомин. — По-моему, он был им лет пять тому назад.

— Молодежь и сейчас очень им увлекается, — сказал Яценко, думая о Вите. — А насколько я могу судить, наша молодежь, хоть и ломается немного, все же лучше и чище западной. Там только о карьере и думают да еще о спорте. Возьмите Америку…

— Возьму, возьму, нам Америке надо в ножки кланяться, — сказал с усмешкой Нещеретов.

Яценко взглянул на него холодно.

— Не во всем, я думаю.

— А я так думаю, что во всем.

— В Америке, — сказал Браун, — людям, как говорят, с детства внушают основной культ: культ богатства. Казалось бы, культ понятный и общедоступный, но человечество так косно, что ему нужно внушать даже величие доллара, и внушается оно там с необыкновенной силой, с замечательным искусством, всеми способами, вот теперь нашли новый, самый действительный: кинематограф с его картинами из жизни богачей… В лучшем случае получается Рокфеллер, в худшем — разбойник с большой дороги. Но именно благодаря прочности основного культа американцы могут себе позволить и роскошь, например, культ Вашингтона, Линкольна, Эдисона — вроде как в блестящую пору крепостного права наши помещики могли себе позволить вольтерьянство. Наблюдатели американской жизни говорят в последнее время о духовном голоде в Соединенных Штатах — я спокоен: от этого голода Соединенные Штаты не пропадут.

«Ишь, как он разговорился, молчальник», — подумал Семен Исидорович.

вернуться

40

Она презабавна (фр.)

вернуться

41

Мою незначительность (нем.)