— Личные мои взгляды?.. Гете на старости как-то сказал Эккерману: «Со всем моим именем я не завоевал себе права говорить то, что я на самом деле думаю: должен молчать, чтоб не тревожить людей. Зато у меня есть и небольшое преимущество: я знаю, что думают люди, но они не знают, что думаю я…» Цитирую, вероятно, не буквально, однако довольно точно передаю мысль Гете. Так вот, — добавил он, заметив насмешку в глазах Федосьева, — то Гете в семьдесят пять лет, на вершине мировой славы. Куда ж нам, грешным, соваться, если бы даже и было что сказать!

— Да ведь очень трудно удержаться, Александр Михайлович, хочется иногда сказать и правду. Разумеется, вредишь прежде всего самому себе — что ж, за удовольствия всегда приходится платить. Ничего не поделаешь. Верно, и Гете не всегда следовал своему правилу… Я, кстати, не знал этой его мысли. Надо будет перечитать на досуге Гете. Благо досуга у меня теперь достаточно.

— Как же вы это переносите?

— Солгал бы вам, если бы сказал, что я очень доволен. Но выношу гораздо лучше, чем думал. Я думал, будет совсем плохо… Знаете, в известном возрасте человек должен начать заботиться — ну, как сказать? — о зацепках, что ли… Какую-нибудь надо придумать зацепку, чтоб поддержать связь с жизнью. Лет до сорока можно и так прожить, а потом становится трудно. Нужно обеспечить себе для отступления заранее подготовленные позиции… Начиная с пятого десятка человек и морально растрачивает накопленное добро. У большинства людей есть семья — самая простая и, вероятно, самая лучшая зацепка. Но я человек одинокий, а другими зацепками не догадался себя обеспечить, когда еще было можно.

— Я в таком же точно положении… Положительно, мы очень похожи друг на друга, — добавил Браун, неприятно улыбаясь, — все больше в этом убеждаюсь.

— Немного похожи, правда, я очень польщен. Однако положение наше разное. У вас есть наука, вы «Ключ» пишете…

— Вот, поверьте, плохое утешение.

— Неужели? — Федоеьев с любопытством взглянул на Брауна. — Я думал, утешение немалое. Подвинулся «Ключ»?

— Нет, не подвинулся.

— Очень сожалею как читатель. Но вы можете к нему вернуться… А у меня нет ничего, — медленно, точно с удовольствием проговорил Федоеьев. — Ничего! Пробовал было читать астрономию, казалось бы, лучше чтения нет. Прочтешь, например, о спиральных туманностях, что в них около миллиона миров, что луч света идет от них к нам, кажется, двести тысяч лет. Ведь это должно очень убавить интереса к земле, к политике, к жизни — не говорю, к собственной, но хоть к чужой. А вот, что поделаешь, не убавляет. Откроешь после астрономии газету — и где твоя новая мудрость? Неприятное назначение по министерству так же бесит, как если б не читал о спиральных туманностях.

— Нет, здесь никакая астрономия не поможет. Вы теперь вроде тех «лишних людей», о которых так сокрушались наши беллетристы, точно не все люди лишние… А сознайтесь, все-таки неприятно быть не у дел, с астрономией и без астрономии, — сказал Браун, он как бы задирал Федосьева. — Так, я думаю, писатель, которому вернули рукопись или которого изругали критики, считает себя гонимым чернью.

Федосьев засмеялся.

— Охотно сознаюсь.

— Казалось бы, незачем огорчаться. Невелика ведь радость быть политическим деятелем. Всю жизнь вас ежедневно враги поливают грязью, а друзья больше молчат, да и чаще всего не так уж за вас огорчаются. Раза два в жизни, в юбилейные дни, вас славословят, радости от этого тоже немного; вот и Кременецкого славословили не хуже. Да еще в день ваших похорон противники «отдают должное», «обнажают голову», и тоже плоско, и не без колкостей. Надо иметь огромный запас искреннего презрения к людям, чтобы, занимаясь профессионально политикой, долго на его счет жить. Необходимо также запастись большой долей снисходительности к самому себе. Это если говорить теоретически. А на практике у больших политических деятелей, кажется, ничего такого нет, а есть чаще всего природная и благоприобретенная толстокожесть, да еще, как ни странно, разливанное море благодушия. Я всегда любуюсь, какие они все оптимисты! Ведь для меня оптимизм и глупость нечто вроде синонимов… Нет, что и говорить, политика — ремесло среднее. Но вот, подите же, ничто так не влечет людей, даже у нас, где ванны из помоев обычно не компенсируются удовольствиями власти. А вы, реакционеры, хотите бороться с этим повальным запоем! Вы, в сущности, запрещаете политическую борьбу, то есть рассчитываете закрыть людям доступ к самой увлекательной из игр. Вы, господа консерваторы, мечтатели и утописты похуже юношей революционеров.

— А если бороться не для чего? — в тон Брауну спросил Федосьев. — Вдруг у нас такая умная, благородная, проницательная власть, которая как раз все то и делает, что нужно России? Не лучше ли тогда оттеснить немного юношей? Пусть в самом деле выберут себе какую-либо другую, более безобидную игру — свет на политике не клином сошелся.

— Утописты, — повторил Браун. — В цивилизованных странах нарочно организуют для народа такие игры. Люди и тогда заранее придумывают, на чем бы им разойтись, а затем, выдумав, дают страстный бой друг другу…

— Стилизация в устах левого человека неожиданная, — сказал Федосьев. Он позвонил. — Меня, впрочем, трудно удивить и скептицизмом, и пессимизмом. Когда я читаю, как левые ругают правых, я думаю: совершенно верно, но мало, стоило бы ругнуть их хуже. А когда я читаю, как правые ругают левых, я думаю приблизительно то же самое. Правительство наше я наша общественность напоминают мне ту фигуру балета, когда два танцовщика, изображая удалых молодцов, с этаким задорным видом, с самой хитрой победоносной улыбкой то наскакивают друг на друга, то вновь отскакивают, подняв ручку и этак замысловато семеня ножками. Меня эта фигура и в балете всегда очень смешила. Ну, а если подумать, что здесь не удалые молодцы, а беспомощные калеки так весело изображают ухарей!.. Скоро Мальбруки сойдутся, будет «сильно комическая, тысяча метров, гомерический хохот в зале»… Кровавый водевиль, но водевиль.

— С высоты орлиного полета обе стороны, конечно, равны и крошечны. Но вы обладаете способностью видеть во вражеском лагере только то, что вам видеть угодно… Я скажу, как Мария-Терезия, некрасивая жена Людовика XIV. Когда ей представляли новых людей, она им объясняла: «Смотреть надо не сюда, — показывала на свое лицо, — а сюда», — показывала на свои бриллианты. Вы не видите бриллиантов «освободительного движения».

— Полноте, какие уж тут бриллианты… Я, впрочем, готов допустить, что демократическая лавка выше, то есть лучше знает, как вербовать клиентов. Вот и настоящие лавочники очень хорошие психологи. Они не скажут в объявлении: продается сукно, скажут: оставшееся сукно продается. И цену назначат не рубль, а непременно девяносто пять копеек — так покупателю приятнее: все же не полный рубль… «Война до полной победы, с наименьшим количеством жертв», — со злобой произнес Федосьев. — Правда, хорошо? Оставшееся сукно и крайне дешево, девяносто пять копеек аршин… Счет, — сказал он вошедшему лакею. — А все-таки люди много столетий жили гораздо спокойнее, когда этот клапан был умной властью закрыт наглухо. Скажу вам больше: современный государственный строй во всех странах света в такой степени основан на обмане, угнетении и несправедливости, что всякая, даже самая лучшая власть, заботящаяся о «поднятии политической самодеятельности и критической мысли масс», — кажется, так у вас говорят? — тем самым собственными руками готовит свою же гибель. Это не всегда заметно, но только потому, что процесс постепенного самоубийства весьма длителен.

— Разрешите теперь мне сказать: стилизация в устах правого человека неожиданная. Но мы терпимее вас.

— Ах, ради Бога, не говорите о терпимости: для нее существуют особые дома, как сказал какой-то французский дипломат… Так что же было на банкете? Кто говорил? Горенский? Верно, о том, что проклятое правительство вопреки воле армии собирается заключить сепаратный мир.