— Ну, да, в городе свирепствует грипп. Вот что значит так работать, — не совсем логично сказала она мужу. — Сколько раз я тебе говорила: никто, никто не работает десять часов в сутки. Конечно, это от переутомления, оно всегда предрасполагает к гриппу… Хоть супа поешь, я тебя умоляю…

Николай Петрович работал в последнее время не больше обычного. Усталость его была преимущественно моральная и сказывалась в крайней раздражительности, которую он сдерживал с большим трудом. Ничего не ответив на предложение поесть хоть супа, он ушел к себе в кабинет и лег на твердый кожаный диван, взяв первую попавшуюся книгу. Но книги этой он не раскрыл. У него очень болела голова, ломило тело. Наталья Михайловна принесла и подложила ему под голову большую подушку. Измученный вид мужа ее расстроил.

В спальной в огромном, красного дерева шкапу среди разложенного в чрезвычайном порядке тонкого белья (к которому имела слабость Наталья Михайловна), между высокими стопками полотенец и носовых платков с давних времен хранился семейный термометр. Наталья Михайловна осторожно его вынула из футляра, глядя на лампу и морщась, необыкновенно энергичным движением сбила в желтеньком канале столбик много ниже красного числа, затеям с испуганным и умоляющим выражением на лице вошла на цыпочках в кабинет. Николай Петрович знал, что у него сильный жар, и не хотел пугать своих. Однако, чтоб отделаться от упрашиваний, он согласился измерить температуру и даже о минутах не очень торговался. Оказалось 39,2 — больше, чем предполагал сам Яценко. Наталья Михайловна перепугалась не на шутку. Ее авторитет немедленно вырос, и, несмотря на слабые протесты Николая Петровича, по телефону был приглашен домашний врач Кротов.

Витя, узнав о болезни отца, зашел в полутемный кабинет, но по настоянию Натальи Михайловны — грипп так заразителен — должен был остановиться в нескольких шагах от дивана. Николай Петрович, слабо и ласково улыбаясь, успокоил сына:

— Да, да, конечно, пустяки. Завтра буду совершенно здоров… Иди, иди, мой милый.

Николая Петровича и трогали, и немного раздражали заботы близких. Он всегда в шутливых спорах с женою уверял, что одинокому человеку и болеть гораздо легче. Теперь ему хотелось, чтоб его оставили одного и чтоб ему дали чаю с лимоном. Наталья Михайловна, однако, сомневалась, не повредит ли чай больному. Николай Петрович от усталости и раздражения не настаивал. Он лежал на диване, глядя усталым, неподвижным взглядом на висевшие против дивана портреты Сперанского, Кавелина, Сергея Зарудного. Мысли Яценко беспорядочно перебегали от Загряцкого и Федосьева к его собственной неудавшейся жизни. «И следователь, оказывается, плохой… Нет, так нельзя ошибаться… А тот негодяй, Загряцкий, по формальным причинам все еще в тюрьме, хоть я знаю, что он невиновен в убийстве… Вот она, формальная правда», — думал он. Почему-то ему часто вспоминался Браун, его визит, его странные разговоры, он тотчас с неприятным чувством гнал от себя эти мысли. «Да, нехорошо, очень нехорошо!..» — вслух негромко сказал Яценко, прикрывая рукой глаза. Единственное светлое был Витя. Но и с мальчиком что-то было неладно. От Вити Яценко переходил мыслью к судьбам России. «Всюду грех, ошибки, преступления, — тоскливо думал Николай Петрович, вглядываясь в лица своих любимых политических деятелей. — Они бы до этого не довели… Но они умерли… И я скоро умру… Какое же мне дело до всего этого?» Голова у него мучительно болела.

В десятом часу вечера прибыл Кротов, добродушный старик, крепкий, лысый и краснолицый. Он признал болезнь инфлюэнцей, прописал лекарство и строгую диету; чай с лимоном, однако, разрешил, но не иначе, как очень слабый. Наталья Михайловна попросила доктора приехать и на следующее утро.

— Вот еще, стану я приезжать, у меня есть больные и посерьезней, чем он, — сказал весело Кротов, с давних пор свой человек в доме; он знал, что для Яценко пять рублей деньги и что о бесплатном лечении — «Ах, полноте, какие между нами счеты» — не может быть и речи. — Денька через два загляну… Если буду жив, — сказал он Наталье Михайловне, — так, миленькая, всегда говорил Толстой, наш ненавистник… Не любил нас, ругал, а у нас лечился всю жизнь, Лев Николаевич (доктор произносил по-старинному: Лёв; речь у него вообще была старинная, хоть он щеголял разными новыми словечками и прибаутками). И прав, ведь я же романов не пишу, а ругать романистов ругаю.

— И поделом, — сказала Наталья Михайловна.

— Разумеется, поделом. Как их, теперешних, не ругать: какие-то пошли Андреевы, Горькие, Сладкие. Ну-с, так аспиринцу сейчас скушаем, а то, второе, что я пропишу, через час. И завтра будем здоровы…

Кротов говорил с Николаем Петровичем так, как мог бы говорить с Витей. Недоброжелатели утверждали, что старик давно выжил из ума и перезабыл все лекарства. Однако практика у него была огромная, так бодрил больных его тон.

— Натурально, пустяки, — сказал он Наталье Михайловне, садясь в столовой писать рецепт. — Через три дня может идти на службу… Ну-с, а наши почки как, миленькая?

Наталья Михайловна не прочь была за те же пять рублей спросить доктора и о своем здоровье. Он дал успокоительные указания.

— Сто лет гарантирую, миленькая, больше никак не могу, себе дороже стоит… А вы знаете, в городе беспорядки, — сказал доктор, вставая и помахивая в воздухе бумажкой. — Еду сюда, идут мальчишки, рабочие, поют, дурачье… Как это, «Варшавянка», что ли? Дурачье!.. А ночью даже постреливали.

— Да, мне Витя говорил, он на островах катался и слышал стрельбу. Только я не пойму, кто в кого мог ночью стрелять?

— Стреляли, стреляли, — радостно повторил старик.

— Вдруг в самом деле революция, а?

— Вздор! Семьдесят лет живу, никакой революции не видал, Я сам в шестьдесят первом году что-то пел, болван этакий, да не допелся… Нет, верно, это было позже, в шестьдесят четвертом… Не будет революции, пропишут им казачки «Варшавянку», все и кончится, — решительно сказал доктор. — А засим мне все равно, посмотрю, и на революцию… Давно пора и тех господ проучить, звездную палату… Так вот, миленькая, это отдайте Марусе… А, Витька, здравствуй, ты как живешь?

Наталья Михайловна вышла с рецептом в кухню. Доктор подвел упиравшегося Витю к лампе.

— Нехорошо, — сказал он. — Под глазами круги. И глаза красные… Плакал, что ли?

Он задал несколько вопросов, от которых Витя густо покраснел.

— Гимнастику надо делать, балбес, — сказал строго Кротов. — Я, кажется, старше тебя, да? Чуть старше — пошел семьдесят первый год (с некоторых пор он остановился в возрасте), а каждый день делаю гимнастику. Каждый день, чуть встаю, еще перед гошпиталем. Вот так… — Он присел действительно довольно легко, поднялся и сделал несколько движений руками. — Раз-два… Раз-два-три… Обливание и гимнастика, гимнастика и обливание… И спать на твердом тюфяке… И о юбках меньше думать, слышишь? И ни на какие острова по ночам не ездить… Зачем вы его на острова пускаете? — обратился он к вошедшей Наталье Михайловне. — Ну-с, до свидания, миленькая… До свидания, Витька… Послезавтра, хоть и не нужно, заеду, если буду жив.

— Да вы моложе и крепче нас всех!

— Не жалуюсь, не жалуюсь…

Демонстративно отказавшись от помощи хозяев, он сам надел древнюю норковую шубу, еще пошутил и ушел, оживив весь дом, наглядно и несомненно доказав пользу медицины. «Прямо удивительный человек, таких больше не будет, не вам чета!» — с искренним восторгом сказала Вите Наталья Михайловна. Успокоенная врачом, она взяла дом в свои руки, чувствуя приступ особенной энергии и жажды деятельности, — теперь все было на ней. Николай Петрович разделся и перешел в спальню, где к кровати был приставлен низенький, покрытый салфеткою столик. Горничная поставила самовар. Маруся побежала в аптеку.

Утром на службу дали знать о болезни Николая Петровича. Болезнь эта, разумеется, не была серьезной. Однако в нормальное время несколько человек, ближайших друзей и сослуживцев (родных у Яценко не было), наверное, тотчас зашли бы его «проведать» или, по крайней мере, справились бы по телефону. На этот раз никто не зашел, что не совсем приятно удивило Наталью Михайловну; визиты были совершенно не нужны, скорее мешали, но они входили в обычный уютно-волнующий церемониал неопасных болезней.