Он лежал на спине, провалявшись так, без сомнения, не меньше года; иссохшаяся плоть его лица уже начала отслаиваться от черепа, и покойник ухмылялся, словно решив под конец, что смерть – всего лишь удачная шутка. Пальцы разомкнулись вокруг рукояти батардо с отравленным лезвием, и орудие убийства лежало поперек безвольной ладони. Я нагнулся, чтобы осмотреть его, и прикинул, не оцарапался ли он, случаем, сам; куда более невероятные вещи случались во Второй Обители. Нет, подумал я, скорее убийца поменялся местами со своей потенциальной жертвой – попал в засаду, выданный сообщником, или какая-нибудь рана свалила его, прежде чем он достиг безопасного места. Мгновение я колебался, не взять ли его батардо вместо ножа, которого я лишился столько тысячелетий назад, но мне претила сама мысль носить отравленное оружие.

Мимо моего лица прожужжала муха.

Я отмахнулся от назойливой твари и с удивлением увидел, как она зарылась в сухую плоть, а за ней – множество ее товарок.

Я отступил на шаг назад, и, прежде чем успел отвернуться, все омерзительные стадии разложения прошли передо мной в обратном порядке, как мальчишки в приюте выталкивают вперед самого младшего: ссохшаяся плоть раздулась, вскишела червями, потом окрасилась в трупно-синий цвет и наконец приобрела почти живые оттенки и вид; бессильная прежде рука точно тиски сжала проржавевшую стальную рукоять батардо.

Вспоминая Заму, я приготовился бежать, когда мертвец сядет, или, вырвав у него оружие, убить его заново. Быть может, эти два взаимоисключающих импульса и погасили друг друга; я не сделал ни того, ни другого, а так и остался на месте, наблюдая за происходящим.

Он медленно поднялся и уставился на меня пустыми глазами. Я сказал:

– Убери-ка ты эту штуку, пока не поранил кого-нибудь.

Обычно такого рода оружие вкладывается в ножны вместе с мечом; у него же на поясе висел специальный футляр, и он последовал моему совету.

– Ты немного растерян, – сказал я ему. – Будет лучше, если ты останешься здесь, пока не придешь в себя окончательно. Не ходи за мной.

Он ничего не ответил, да я и не ждал ответа. Я проскользнул мимо него и пошел дальше так быстро, как только мог. Отойдя шагов на пятьдесят, я услышал его неверную поступь; тогда я побежал, стараясь производить по возможности меньше шума и то и дело меняя направление.

Сколько времени это продолжалось, я не могу сказать. Моя звезда еще по-прежнему восходила, и мне казалось, что я способен обежать вокруг всего Урса и не выбиться из сил. Я стремглав проносился мимо множества странных дверей и не открыл ни одной из них, будучи уверен, что любая так или иначе выведет меня из Второй Обители в Обитель Абсолюта. Наконец я оказался перед проемом, не закрытым дверью; сквозняк донес до меня звук женского плача, я остановился и шагнул через порог.

Я оказался в лоджии с арками на три стороны. Всхлипы женщины слышались откуда-то слева; я подошел к левой арке и выглянул наружу. Из нее открывался вид на ту просторную и продуваемую сквозняками галерею, что мы называли Воздушной Тропой. Сама лоджия была одной из тех деталей интерьера, которые, имея декоративную внешность, на самом деле служат нуждам Второй Обители.

Тени на мраморном полу далеко внизу намекали на то, что женщину кольцом окружает дюжина едва различимых преторианцев, один из которых держит ее под руку. Сначала я не видел ее глаз, опущенных к полу и скрытых черными, с блестящим отливом локонами.

Потом (не знаю уж, по какой причине) она подняла взгляд вверх, прямо на меня. Ее прекрасное лицо было того цвета, который принято называть оливковым, и формой ровного овала также напоминало оливку. В нем имелось нечто такое, отчего мое сердце рвалось на части, и, хотя оно было мне незнакомо, я снова испытал ощущение повтора. Я чувствовал, что в какой-то затерянной жизни я уже стоял там, где стою, и в той жизни я смотрел на нее сверху вниз, как смотрю теперь.

Вскоре женщина и тени преторианцев почти скрылись из виду. Я переходил от одной арки к другой, удерживая их в поле зрения, а она все смотрела на меня, пока наконец последний мой взгляд не запечатлел ее обернувшейся через плечо, прикрытое бледной тканью платья.

С первого до последнего взгляда она была одинаково хороша и неизвестна. Ее красота сама по себе являлась достаточной причиной для внимания, проявленного любым мужчиной; но почему она смотрела на меня? Если я вообще верно прочитал выражение ее лица, то в нем смешались надежда и страх, а быть может, и ее посетило ощущение, что эта драма разыгрывается не впервые.

Сотню раз я прокручивал в памяти свои бегства и переделки во Второй Обители – и Теклой, и Северьяном и Теклой в одном лице, и Старым Автархом. Я не мог восстановить нужного момента – и все же он был; и тогда на ходу я начал рыться в тех сумеречных жизнях, что лежат за последней, в воспоминаниях, о которых я, наверное, и не заикался в этой повести, чем глубже, тем более смутных и странных, тянущихся, быть может, к Имару или еще дальше, в Легендарный Век.

Но сквозь все эти призрачные жизни – и несравнимо более живая, как во всех подробностях, вплоть до выражения глаз просматривается гора, когда лес у ее подножия погружается в зеленую дымку, – мчалась белая звезда, иначе говоря – я сам. Я был и там и видел перед собой внешне еще очень далекое (хотя я знал, что оно гораздо ближе, чем кажется) багровое солнце, которому спустя множество веков предстояло обернуться моей гибелью и моим апофеозом. По обе стороны от него доблестный Скальд и угрюмая Вертанди смотрелись никчемными лунами. Черная как ночь точка Урса ползла поперек его лика, почти незаметная на крапчатой поверхности; и в последние мгновения этой ночи под землей блуждал я, смущенный и теряющийся в догадках.

42. ДИНЬ-ДИНЬ-ДОН!

Проникая во Вторую Обитель, я едва ли знал, куда именно направляюсь. Или скорее навряд ли сознавал это; но, как выяснилось впоследствии, неосознанно я направил свои стопы именно к Гипогею Амарантовому. Мне хотелось узнать, кто сейчас сидит на Троне Феникса, и, если удастся, самому заявить права на него. Когда явится Новое Солнце, нашему Содружеству не помешает правитель, который бы понимал, что происходит, – так я думал.

Одна из дверей Второй Обители открывалась за бархатные гобелены, висевшие за троном. Я запечатал ее собственным словом в первый год своего правления; и я же завесил тесное пространство между гобеленами и стеной колокольчиками, дабы ни одна живая душа не могла пройти здесь незаметно для того, кто восседает на троне.

Дверь по моей команде отворилась легко и бесшумно. Я прошел и закрыл ее за собой. Маленькие колокольчики, подвешенные на шелковых нитях, чуть слышно звякнули; над ними большие колокола, к чьим языкам были привязаны те нити, зашушукали бронзовыми голосами и уронили вниз крупные хлопья пыли.

Я застыл на месте, прислушиваясь. Наконец колокола смолкли, но не прежде, чем в их перезвоне я различил смех крошки Цадкиэль.

– Что это звенит? – спросил старушечий голос, надтреснутый и тонкий.

Ей ответил низкий мужской голос. Но я не смог разобрать слова.

– Колокола! – воскликнула старуха. – Мы слышали колокола. Ты, наверное, оглох, хилиарх, раз смеешь утверждать обратное.

Сейчас я и вправду пожалел, что не прихватил батардо, которым мог бы прорезать гобелен и подглядеть в щелку; снова раздался низкий голос, и мне пришло вдруг в голову, что сходное желание да острый нож в придачу могли оказаться у кого-нибудь еще, кто стоял когда-то на моем месте. Я провел по гобелену пальцами.

– Говорят тебе, звонили колокола! Пошли кого-нибудь разузнать.

Разрезов, похоже, было немало, ибо я почти сразу же нашел один, проделанный неизвестным соглядатаем на высоте чуть ниже моих глаз. Приникнув к нему, я обнаружил, что стою шагах в трех правее трона. Мне были видны лишь подлокотник и рука, возлежащая на нем, – тонкая, как у скелета, обтянутая паутиной голубых вен и усыпанная самоцветами.