А уважения, восхищения окружающих на нас обрушивалось все больше. Мне это казалось преувеличенным, надуманным, и я гадала, не проистекает ли такое отношение всего лишь из праздного любопытства. Для меня все это было утомительно и неприятно. Я и себя подчас чувствовала лицемеркой или в чем-то виновной. Я задавалась вопросом: “Быть может, я извлекаю выгоду из сложившихся обстоятельств и обманываю людей?” Я только поспевала объяснять, что мало знаю об убеждениях и идеалах мужа и никогда не участвовала в его делах. Правда никого не интересовала. На работе и в университете, во время любой политической дискуссии, кто-нибудь указывал на меня, а если происходили выборы, то опять же просили меня говорить от имени всех. Я каждый раз повторяла, что мало знаю и у меня нет связей, но это списывали на счет моей скромности. Один только человек не переменился ко мне – господин Заргар, – и он внимательно следил за происходившими вокруг меня переменами.

В тот день, когда коллеги решили избрать революционный комитет и выразить поддержку подъему масс, один из членов руководства, который до недавних пор едва со мной здоровался, произнес пышную речь во славу моего свободолюбия, революционности и гуманизма и выдвинул меня кандидатом в комитет. Я поднялась и с уверенностью – понемногу в такой интенсивной общественной жизни наберешься уверенности – поблагодарила оратора, однако возразила по сути, сказав совершенно искренне:

– Революционеркой я никогда не была. Судьба свела меня с человеком, который имел определенную политическую позицию, и в тот первый раз, когда я краем глаза увидела основы и суть его деятельности, я упала в обморок.

Все засмеялись, кое-кто даже захлопал.

– Поверьте! – взмолилась я. – Это чистая правда. Потому-то мой муж никогда не привлекал меня к своей работе. Я всей душой молюсь за скорейшее его освобождение, но что касается политики и идеологии, тут от меня толку не будет.

Человек, выдвинувший мою кандидатуру, крикнул:

– Но вы столько страдали, ваш муж много лет в тюрьме, а вы самостоятельно зарабатывали и растили детей. Разве это не означает, что вы разделяете его идеи и убеждения?

– Нет! Я бы поступала точно так же, если бы муж попал в тюрьму как вор. Это означает лишь, что так я понимаю обязанности женщины и матери – обеспечить себя и своих детей.

Поднялся страшный шум, но на лице господина Заргара я прочла одобрение и поняла, что поступила правильно. И все равно коллеги сделали из меня героиню – на этот раз прославляя мою скромность и искренность – и выбрали меня в комитет.

Революция разрасталась, вовлекая все новых людей и события, и в моем сердце вновь робко расцветала надежда. Неужели то, за что Шахрзад и ее товарищи отдали жизнь, а Хамид столько лет страдал в тюрьме и под пытками, неужели это сбывается?

Впервые мы с братьями оказались на одной стороне: мы хотели одного и того же, мы понимали друг друга, и это нас сблизило. Они вели себя как братья, поддерживали меня и моих сыновей. Доброта Махмуда простиралась так далеко, что он стал покупать моим сыновьям все то же самое, что покупал своим. Матушка со слезами на глазах благодарила Аллаха: “Какое горе, что твой отец не дожил и не видит это! Он всегда тревожился: ‘Вот умру, и дети забудут друг про друга, моя дочка останется совсем одна, братья не станут ей помогать’. Будь он здесь, увидел бы, как братья готовы умереть за свою сестру”.

Благодаря своим связям Махмуд всегда был в курсе событий. Он приносил листовки и кассеты с записями, Али размножал их, а я раздавала на работе и в университете. Сиамак с друзьями бегал по улицам, выкрикивая революционные лозунги; Масуд рисовал демонстрации и на каждой картине надписывал: “Свобода!” С лета мы непрерывно участвовали во встречах, семинарах, различных формах протеста против режима шаха. И я ни разу не задумалась, какая именно группировка или партия организует эти мероприятия. Какая разница? Мы все заодно, все хотим одного и того же.

С каждый днем все ближе освобождение Хамида. Полная семья, отец моих сыновей дома – это уже не казалось недостижимой мечтой. Какое счастье, что он уцелел. Прежде при виде его измученного лица я задумывалась порой, не легче ли ему было бы погибнуть с друзьями, чем годами терпеть эти муки, но теперь я была уверена, что эти страдания не были тщетными и он вот-вот пожнет награду за свою борьбу и мучения. Сбылась мечта Хамида и его друзей: народ восстал, на улицах раздавались крики: “Не желаем жить под гнетом тирании”. А когда-то все их разговоры о будущем казались идеалистичными, далекими от реальности, несбыточными.

Революция овладевала страной, и я все меньше могла контролировать своих детей. Они сблизились с дядей: Махмуд, с неожиданной для меня преданностью новому делу, забирал их и уводил на митинги. Сиамак чувствовал себя как рыба в воде и охотно всюду следовал за Махмудом, но Масуду это вскоре наскучило, и он под различными предлогами оставался дома. Я спросила его о причине, и он ответил попросту: “Мне это не нравится”. Я добивалась более внятного ответа, и тогда он сказал: “Меня это смущает”. Что именно смущает, я так и не разобралась, но не хотела настаивать. А Сиамак преисполнялся все большего энтузиазма. Теперь он все время был весел, дома не скандалил, весь свой гнев и разочарования выплескивал, выкрикивая на улицах революционные лозунги. В то же время Сиамак начал ревностно исполнять религиозные обязанности. Раньше он с трудом просыпался по утрам, но теперь ни в коем случае не позволял себе пропустить первую молитву. Я уж не знала, радоваться этим переменам или тревожиться. Кое-какие появившиеся у него привычки – выключать радио, когда передавали музыку, отказываться от телевизора – переносили меня в давнее прошлое, напоминая мелочный фанатизм Махмуда.

Примерно в середине сентября Махмуд предупредил, что готовит пышную поминальную службу в честь нашего отца. Хотя мы уже пропустили месяц со дня первой годовщины, против планов Махмуда никто не возражал: прекрасная мысль – почтить память дорогого нам всем человека, раздать милостыню на помин его чистой души.

Поскольку уже было введено военное положение и строго соблюдался комендантский час, мы сочли наилучшим провести эту церемонию в пятницу в полдень и занялись делом, готовили угощение и все прочее. Список гостей все пополнялся, а я мысленно хвалила Махмуда, у которого достало решимости собрать людей в такие тревожные времена.

В пятницу мы с утра трудились в доме Махмуда. Этерам-Садат – она сильно растолстела – металась, задыхаясь, взад и вперед. Я чистила картошку. Наконец жена Махмуда рухнула возле меня.

– Столько хлопот! – сказала я ей. – Спасибо! Мы все очень тебе благодарны.

– О, не благодари, – ответила она. – Давно пора было устроить молитвенную встречу в память отца, упокой Аллах его душу. К тому же в нынешних обстоятельствах это отличный повод собрать людей.

– Кстати, дорогая Этерам, как у вас с братом обстоят дела? Постучу по дереву: вы вроде бы больше не ссоритесь?

– Что ты! Все в прошлом. Теперь я Махмуда почти и не вижу, когда уж ссориться. Домой он приходит усталый и озабоченный, ко мне и детям даже не приближается и ни на что не ворчит.

– Но по-прежнему все такой же одержимый? – допытывалась я. – Как ни совершит омовение – все “неправильно, недостаточно хорошо, нужно еще раз”?

– Да не подслушает нас дьявол – стало намного лучше. Он так занят, некогда ему руки-ноги по сто раз перемывать. Знаешь, благодаря революции он словно бы стал другим человеком. Как будто все его болячки разом прошли. Он говорит: “По словам аятоллы, я борюсь в первых рядах революции, а это все равно что джихад во имя Бога, и я удостоюсь величайшего благословения”. Да, теперь он если чем и одержим, то революцией.

После обеда начались речи. Нам из задней комнаты было не очень хорошо слышно: поскольку не хотели, чтобы голоса доносились до улицы, рупором не пользовались. Гостиная и столовая были набиты битком, кое-кто стоял во внутреннем дворе, приникнув к окнам. После нескольких выступлений за революцию, против тиранического правления, с призывами свергнуть режим взял слово дядя Этерам-Садат. Он был известным муллой, за свои речи отбыл несколько месяцев в тюрьме – герой. Сначала он кратко упомянул добродетели отца, а затем сказал: