– Забудем, – сказала я.

– Нет, расскажи! – настаивал Хамид.

– Ты отказался иметь какое-либо к этому отношение.

– Ты прекрасно знаешь, что дело не в детях. Я не был уверен в завтрашнем дне – буду ли я сам жив. Не рассчитывал больше, чем на год. В подобных обстоятельствах нам обоим было неправильно обзаводиться детьми. Признайся честно, ты-то сама разве не думаешь, что страдала бы в эти годы гораздо меньше, не будь у тебя двоих детей и стольких обязанностей?

– Если бы не мальчики, мне и жить было бы незачем, незачем бороться, – ответила я. – Именно они побуждали меня действовать – их существование помогало все перенести.

– Странная ты женщина, – вздохнул он. – Во всяком случае теперь я очень рад, что они у нас есть, и я благодарен тебе. Ситуация изменилась. Их ждет хорошее будущее – и я больше не тревожусь за них.

Поистине благословенны были его слова. Я улыбнулась и переспросила:

– В самом деле? Так тебя это больше не пугает – ты готов иметь еще детей?

Он так и взметнулся:

– О нет! Ради Аллаха, Масум, что ты такое говоришь?

– Не пугайся заранее, – засмеялась я. – На таком сроке еще ничего не угадаешь. Но ведь это вполне возможно. Мои детородные годы еще не закончились, а таблеток здесь нет. Кроме шуток: если бы у нас появился еще один ребенок, тебя это так же напугало бы, как и в тот раз?

Он обдумал мой вопрос и ответил:

– Нет. Разумеется, мне бы не хотелось иметь больше детей, но это для меня уже не так страшно, как прежде.

Обсудив все наши личные дела и сняв бывшие между нами недоразумения, мы затронули политические и социальные вопросы. Хамид еще не разобрался в событиях, которые произошли за эти годы и привели в итоге к его освобождению, не понимал, отчего люди так изменились. Я рассказывала ему о студентах, о своих коллегах, обо всем, что было. Рассказывала о собственном опыте, о том, как люди относились ко мне поначалу и как стали относиться в последнее время. Я говорила о господине Заргаре, который взял меня на работу лишь потому, что мой муж был политзаключенным, о господине Ширзади, бунтовщике от природы, которого политическое и социальное угнетение превратило в озлобленного параноика. И, наконец, я упомянула Махмуда и его клятвы, что он готов и жизнь, и все состояние пожертвовать на благо революции.

– Странная вышла история с Махмудом! – сказал Хамид. – Вот уж не думал, чтобы мы с ним хоть два шага могли пройти в одном направлении.

К тому времени, как мы вернулись в Тегеран, уже прошел седьмой день со смерти Биби и была проведена заупокойная церемония. Родители Хамида не сочли нужным известить нас об ее уходе. Они опасались, как бы большое собрание людей, появление множества родственников и знакомых не оказались утомительны для Хамида.

Бедная Биби, никого-то ее смерть не затронула, ничье сердце не сокрушалось по ней. На самом деле она давно уже не жила, и ее кончина не вызвала даже той мимолетной печали, которую пробуждает в нас смерть чужого человека – смерть древней старухи мало что значила по сравнению с гибелью молодых. Активистов в те дни убивали десятками.

Окна на первом этаже дома были закрыты. Книга жизни Биби, когда-то, наверное, увлекательная, в чем-то прекрасная, подошла к последней странице.

Мы вернулись в Тегеран, а Хамид – как будто и на годы в прошлое. Отовсюду хлынули книги и брошюры, с каждым днем толпа его приверженцев росла. Знавшие его прежде теперь представляли его как героя молодому поколению: политический узник, единственный уцелевший из пожертвовавших собой основателей движения. Все выкрикивали лозунги, восхваляли Хамида, приветствовали в нем своего вождя. И к нему не только возвратилась прежняя уверенность – он с каждым днем преисполнялся гордости за себя. Он стал держаться как настоящий вождь, учил молодежь правилам и методам сопротивления.

Через неделю после того, как мы приехали в Тегеран, он с группой своих верных товарищей наведался в типографию. Они сорвали печати и замки и добрались до того оборудования, которое еще там оставалось. Уцелело немногое, но как раз хватало для того, чтобы размножать листовки, брошюры и газету.

Преданным псом Сиамак держался подле отца, выполняя его поручения. Он гордился тем, что он – сын Хамида, и на любом собрании хотел сидеть рядом с ним. Напротив, Масуд, для которого внимание посторонних было невыносимо, начал отдаляться от них обоих, сидел со мной и целыми днями рисовал уличные демонстрации – всегда мирные, без малейшей угрозы насилия. На его картинах никогда никого не били, не проливалось ни капли крови.

На девятый и десятый день Мухаррама, когда поминается мученичество имама Хоссейна, у нашего дома собралась толпа, и мы все вышли и присоединились к запланированной на этот день демонстрации. Друзья окружили Хамида и разлучили с нами. Его родители рано вернулись домой. Сестры Хамида, Фаати, ее муж, Садег-ага и я старались не потерять друг друга в толпе и выкрикивали лозунги, пока не охрипли. Я с волнением и восторгом наблюдала за тем, как люди дают выход своему разочарованию и ненависти, и все же изнутри меня когтило пугающее предчувствие: впервые Хамид своими глазами увидел прилив общенародного гнева, предвестие революции, и, как я и предполагала, это произвело на него мощнейшее впечатление: он тут же с головой окунулся в эту волну.

Через две-три недели я стала замечать перемены и в самой себе. Я быстрее уставала и по утрам меня слегка подташнивало. Втайне я была счастлива. Я говорила себе: теперь мы – настоящая семья. Этот ребенок родится под другой звездой. И если это будет хорошенькая маленькая девочка, с ней в наш дом придет больше любви и тепла. Хамиду никогда еще не выпадало счастье возиться с младенцем.

И все же я никак не могла собраться с духом и сказать ему. Когда же наконец призналась, он рассмеялся и сказал:

– Так и знал, что ты снова нас в это впутаешь. Но не беда. Это дитя – тоже плод революции. Нам нужны бойцы.

Революция. Каждый день полон событий. Забот хватало всем. Люди толпились и шумели и в нашем доме, и у Махмуда. Постепенно наш дом превратился в штаб политических активистов. Это все еще было небезопасно, собрания были под запретом, но Хамид делал свое дело, приговаривая:

– Они не посмеют вмешаться. Если меня снова арестуют, я превращусь в легенду. На такой риск они не пойдут.

Поздно вечером мы поднимались на крышу и вместе со всеми горожанами, стоявшими на крышах по всему городу, распевали “Аллах велик”. Используя устроенный Хамидом годы тому назад путь отступления, мы по ночам заходили к соседям, разговаривали, обсуждали идеи. Все, и стар и млад, сделались знатоками политики. Шах бежал из страны – революция нарастала.

Махмуд предложил нам собираться также и у него, снабжал нас информацией о различных событиях, свежими новостями. Хамид и Махмуд общались вполне дружески. В политические споры они не вступали, но делились информацией о своей деятельности, выслушивали мнения друг друга, Хамид излагал Махмуду и его друзьям основы вооруженного восстания и повстанческой войны. Порой за такими разговорами они засиживались до рассвета.

По мере того как приближался день, назначенный для возвращения в Иран аятоллы Хомейни, укреплялось и становилось более координированным сотрудничество различных политических партий и фракций. Народ забыл старинные раздоры, восстанавливались давно порушенные отношения. К примеру, нас разыскал дядя по матери, который вот уже двадцать пять лет жил в Германии. Как все иранцы за рубежом, он был взволнован этими событиями и хотел быть в курсе, он постоянно звонил Махмуду. Махмуд начал общаться с мужем нашей кузины Махбубэ, они обменивались сведениями о событиях в Тегеране и Куме. Порой я переставала узнавать Махмуда. Он щедро распоряжался своим богатством, ничего не жалел для революции. “Да неужто это наш Махмуд?” – спрашивала я себя.