Я бешеной псицей выскочила из комнаты Масуда и взвыла:

– Нет! Если мне скажут, что он мертв, я покончу с собой. Я живу лишь надеждой на его спасение.

Но я и правда недалека была от потери рассудка. Часто я ловила себя на том, что вслух разговариваю с Богом. Мои отношения с ним были прерваны – вернее, они превратились во вражду между беспощадной мощью и той, кого эта мощь поразила, кто утратил надежду. Я сдалась, я больше не верила в спасение, но в эти последние минуты своей жизни я набралась мужества высказать все, что лежало на сердце. Я высказывалась безо всякой почтительности. Бог стал в моих глазах идолом, требующим человеческих жертв, – вот и мне пришлось возложить одного из своих детей на алтарь. И мне чудилось, будто выбор за мной, и порой я предлагала ему Сиамака или Ширин вместо Масуда, а потом, с чувством вины и глубочайшей ненависти к себе, я плакала и спрашивала себя: “Что бы сказали мои дети, если б знали, что я готова пожертвовать одним из них ради другого?” Я не могла ничего делать, госпожа Парвин насильно меня мыла. Мать и Этерам-Садат явились с какими-то советами, толковали о чести и славе мученичества. Матушка пыталась внушить мне страх Божий:

– Смирись с его волей! – твердила она. – У каждого своя судьба. Раз так угодно Аллаху – смирись.

Но я, обезумев, кричала:

– Зачем он дал мне такую судьбу? Я ее не желаю. Разве я мало страдала? Сколько я ходила то в одну тюрьму, то в другую, сколько крови отстирала с одежд моих любимых, сколько горевала, работала день и ночь, всему вопреки подняла детей – и для чего? Для этого?

– Не богохульствуй! – унимала меня Этерам-Садат. – Аллах тебя испытывает.

– Сколько еще испытаний он собирается послать мне? Аллах, что же ты все время меня испытываешь? Хочешь доказать свою мощь такому несчастному человеку, как я? Я отказываюсь проходить твои испытания. Мне нужен только мой сын! Верни мне мое дитя – и можешь считать, что испытание я провалила.

– Да помилует тебя Аллах! – ужаснулась Этерам. – Не гневи Бога! Или ты думаешь, ты одна такая? Все матери, у кого есть сыновья твоего возраста, в таком же точно положении. У кого-то в семье уже четверо, пятеро мучеников. Подумай о них и не будь такой неблагодарной.

– Думаешь, я благодарю Бога за чужие несчастья? – крикнула я. – Мое сердце болит и за этих людей тоже. За тебя, Этерам-Садат! За меня – я лишилась сына, ему было всего девятнадцать, и даже не могла обнять его труп…

Значит, смерть Масуда уже стала для меня явью. Впервые я произнесла эти слова – “его труп”. Но от этих споров и ссор мне становилось только хуже. Я утратила счет недель и месяцев, горстями заглатывала успокоительное и болталась в мире теней между сном и бодрствованием.

Однажды я проснулась – в горле так пересохло, что я начала задыхаться. Я вышла на кухню за водой, и увидела, что Ширин моет посуду. Я удивилась. Обычно я не подпускала ее к домашней работе, жалела маленькие ручки.

– Ширин, почему ты не в школе? – спросила я.

Она обиженно оглянулась на меня:

– Мама, летние каникулы уже месяц как начались!

Я застыла на месте. Где же я была все это время?

– А экзамены? Ты сдала за этот класс?

– Да! – буркнула она. – Уже давно. Ты и этого не помнишь?

Нет, я не помнила – и не заметила, как моя дочка сделалась такой худой, ослабшей, печальной. Какая же я эгоистка! Столько месяцев предаваться скорби – и забыть о существовании дочки, об этой маленькой девочке, которая оплакивала Масуда, наверное, так же горько, как я. Я обняла ее. Она, должно быть, давно этого ждала и все старалась потеснее прижаться ко мне. Мы плакали вместе.

– Прости меня, дорогая, – сказала я. – Прости меня. Я не имела права забывать о тебе.

Я наконец-то разглядела мою Ширин – несчастную, растерянную, изголодавшуюся по любви, – и это вывело меня из долгого беспамятства. У меня еще оставался ребенок, ради которого нужно было жить.

И так, одинокая, с разбитым сердцем, я вернулась к повседневной жизни. Я засиживалась на работе, заставляла себя вникать в тексты – дома я не могла сосредоточиться ни на чем. Я запретила себе плакать при Ширин. Пусть девочка живет нормальной жизнью, пусть у нее будут детские радости. Ей всего девять лет, она уже и так травмирована. Я попросила Мансуре взять ее с собой, когда они поедут на свою виллу на берегу Каспия. Но Ширин не хотела расставаться со мной, и в итоге я поехала с ними.

Все та же вилла, что десять лет тому назад, на северном берегу – все та же красота дожидалась меня, чтобы перенести в прошлое, к лучшим дням моей жизни. В ушах зазвенели голоса мальчиков, игравших с отцом. Я ловила на себе заинтересованный взгляд Хамида. Я могла часами сидеть и смотреть, как он играет с детьми. Однажды я поймала мяч и кинула его им. И все эти прекрасные образы прошлого мгновенно рассыпались, вторгся чуждый звук. Боже, как быстро все миновало. Только и было у меня счастливой семейной жизни – тот месяц. Все остальное – одиночество, страдание, боль.

Куда бы я ни глянула – все порождало воспоминания. Порой я инстинктивно распахивала объятия навстречу любимым и вдруг приходила в себя, оглядывалась в страхе, в смущении: не видел ли кто. Однажды ночью, когда я сидела на пляже, погруженная в свои мысли, я почувствовала руку Хамида на своем плече. Его присутствие казалось таким реальным, таким естественным. Я прошептала: “О, Хамид, как же я устала!” Он легонько сдавил мне плечо. Я прижалась щекой к его ладони, другой рукой он ласково гладил мои волосы.

От оклика Мансуре я так и подскочила.

– Где ты была? Я тебя уже час ищу.

Плечу все еще было тепло от ладони Хамида. Что же это за фантазия, так похожая на реальность? – дивилась я. Если же безумие означает разрыв с реальностью, значит, я безумна. Как хорошо! Отдаться наваждению, провести остаток жизни в сладостном бреду, в свободе, даруемой сумасшествием. Соблазн был велик, и я уже стояла на краю. Только мысль о Ширин, об ответственности за нее воспретила мне броситься с обрыва.

Я поняла, что мне пора возвращаться домой, иначе фантазии одолеют меня. Два дня я еще боролась, на третий собрала свои вещи и уехала в Тегеран.

Теплым августовским днем, в два часа, все в офисе вдруг принялись бегать, орать от радости, поздравлять друг друга. Алипур распахнул дверь в мой кабинет и крикнул:

– Война закончилась!

Я даже не встала со стула. Чего бы я ни отдала, чтобы услышать эту весть годом раньше! Я давно уже не обращалась за справками в военное министерство. Хотя матери солдата, пропавшего в бою, оказывалось всякое уважение, эти официальные любезности так же резали сердце, как те оскорбления, которые я выслушивала у ворот тюрьмы, сперва как жена коммуниста, потом как мать моджахеда. Невыносимо.

Прошло больше месяца после окончания войны. Школы еще не открылись. Однажды в п утра дверь в мой кабинет распахнулась, ворвались Ширин и Мансуре. Я вскочила, испуганная, не решаясь даже спросить, что случилось. Ширин бросилась мне на шею и заплакала. Мансуре стояла и глядела на меня и тоже плакала.

– Масум! – еле выговорила она. – Он жив! Он жив!

Я рухнула на стул, откинулась головой к спинке, закрыла глаза. Если это сон, не хочу никогда больше просыпаться. Ширин стала бить меня по лицу своими маленькими ладошками:

– Мама, проснись! – взывала она. – Проснись, ради Аллаха!

Я открыла глаза. Она радостно засмеялась и сказала:

– Позвонили из штаба. Я сама говорила с ними. Они сказали, имя Масуда есть в списках военнопленных, в списках ООН.

– Ты уверена? – переспросила я. – Правильно ли ты поняла? Надо мне самой сходить разузнать.

– Не надо, – остановила меня Мансуре. – Ширин прибежала ко мне, и я сама им перезвонила. Имя Масуда и вся личная информация есть в списке. Мне сказали, его скоро обменяют.

Не помню, что со мной было. Наверное, я танцевала, как безумная, и простиралась в молитве на полу. К счастью, Мансуре была рядом, она отгоняла любопытных от двери моего кабинета, и никто не видел, как странно я себя веду. Я должна была отправиться в какое-нибудь святое место, испросить у Аллаха прощения за мои прежние богохульства, пока только что обретенное счастье не просочилось сквозь пальцы, словно вода. Мансуре предложила съездить к гробнице Салеха[5]: до нее было ближе всего.

вернуться

5

Салех – святой, чтимый в центральной части Ирана.