Доставив рыдавшую от счастья и то и дело лезшую к ним обниматься женщину к командиру, тот же самый патруль вскоре отправился разыскивать землянку. Землянку нашли, двоих мальчишек двух и четырех лет также доставили к командиру, а утром женщину с детьми отправили в тыл. Разговорившись по дороге с шофером, она узнала, что выжили еще два ребенка — мальчик и девочка, пяти и шести лет, и он должен сдать сирот в приют. Пожалев ребят, Зина упросила шофера оставить детей с ней. По прибытию в госпиталь она записала сирот как своих.

После госпиталя Зинаиде немало пришлось помотаться с детьми по углам, покуда не удалось устроиться на завод штамповщицей. Работа была тяжелейшая, посменная, зато ей дали довольно большую комнату в заводском общежитии. Приемные дети, будучи постарше, как могли, помогали женщине — отоваривали карточки, прибирались, смотрели за младшими, девочка готовила ужин и кормила младших, обязательно оставляя лучшие куски для матери. Сама Зинаида никогда не делила детей на своих и приемных, напротив, вытирая слезы, всегда отзывалась о старшеньких как о помощниках, опоре и надежде, не то, что младшие, шалопаи бестолковые. О том, что старшенькие приемные, соседи узнали от самих детей. Те не скрывали этого, даже в таком возрасте понимая, что, как бы тяжело ни было, но в детском доме им было бы гораздо хуже.

Распихивая локтями собравшихся зевак, Мишка пробирался к источнику воплей, не обращая внимания на возмущенные высказывания в свой адрес. Толпа гудела. Парень из общего гула выхватывал обрывки фраз: «да когда ж это закончится то?», «воруют и воруют, управы на них нет», «ничё оставить нельзя — всё утащут», «с голоду ведь помрут», «вовсе уж жизни никакой нету», «найти этого вора и по законам военного времени… без суда и следствия»… Картина потихоньку прояснялась.

— Да поймать этого гада, и к стенке! — пронесся над толпой густой бас. — Сколько ж мы еще терпеть будем? Не на милицию же надеяться! — гудел голос одного из соседей. Мишка не любил этого мужика, презирая его всеми фибрами души — не однажды он видел, как тот поколачивал жену и ее сынишку лет шести. Видел, но не лез, чтоб виноватым не оказаться — после войны мужиков куда как мало осталось, и бабы буквально зубами вцеплялись в любого, лишь бы мужик в доме был. И он, слыша, как этот здоровый, под два метра ростом откормленный амбал лупит и мальчонку, и его мать, едва сдерживался, скрипя зубами от ярости, но вмешиваться не смел — все-таки это дело женщины, с кем жить. А вот пацана было жаль… Но Мишка рассудил так: хотела бы — или выгнала уже давно, или ушла бы сама, забрав сына. А раз живет с ним… Ну, ей виднее.

— Чего случилось-то? — дернул он за руку Катерину, зябко кутавшуюся в серую шаль поверх тонкого халата и переступавшую босыми ногами на ледяном полу. — Ты чего босая? Заболеть захотела? — нахмурился парень.

— Да я с испугу с комнаты выскочила, как тетка Зина заголосила, а обратно уж как уйти? — пробормотала девчонка, снова переступив ногами и прижимая одну стопой к щиколотке другой в попытке согреться. — Карточки у нее украли… Все, до единой, представляешь? И ее, и детские все… Теть Зина только вчера их получила, принесла да на место положила. Утром отоваривать не стала — была еще еда. А с работы пришла, хотела Маринке их дать, чтобы та после школы масла да муки получила. Сунулась — а карточек-то и нету. Она туда, сюда — нету. Ни одной не осталось! Она уж и малых подняла, со слезами умоляла сказать, ежели взял кто из них, а те ни в какую. Да и не глупые мальчишки, что ж они, не понимают, что с голоду без карточек тех помрут? Новые то тока в следующем месяце дадут, а без них где еды брать? Сами себя на голодную смерть обрекать станут? — покачала головой Катерина и снова переступила с ноги на ногу, отправив греться вторую ступню. — Ну теть Зина и заголосила…

— Заголосишь тут… — мрачно прокомментировал ее рассказ Мишка, задумчиво нахмурившись. — Ступай обуйся, простынешь, — он снова кивнул на ее покрасневшие ступни.

Катерина только головой покачала в ответ. Мишка вздохнул и вытянул из глубокого кармана рукавицы:

— На, хоть рукавицы натяни, что ли… — проворчал он. — Катька, бестолочь, застудишься ведь!

Вздохнув, девчонка скосила глаза на Мишку. Тот не насмехался, а вполне серьезно протягивал ей свои рукавицы.

— Засмеют… — неуверенно пробормотала она.

— Тогда марш к себе обуваться! — зло процедил парень. — Строит тут из себя…

— Ладно, давай… — Катя выхватила у него рукавицы и, украдкой скользнув взглядом по собравшимся, мгновенно натянула их на ноги.

Собравшимся было не до нее. Пока Мишка шептался с девчонкой, из своей комнаты выбрался мальчонка, приемыш того мужика, что разорялся по поводу семи египетских казней для вконец обнаглевшего вора, и, пробравшись сквозь толпу, прижался к матери. Взгляд Ильи, упавший на жену, выцепил любопытную мордаху, выглядывавшую из-под материнской руки, и мгновенно налился лютой ненавистью.

— Ах ты гаденыш… — зашипел он, одним плавным движением наклоняясь и вытягивая мальчишку из материнских рук. Ухватив пацаненка за ухо, он приподнял завопившего от боли ребенка и со всей дури залепил ему увесистую оплеуху. — Ты воруешь, паскуда? А ну признавайся, паршивец! — стряхивая с руки повисшую на ней запричитавшую жену и ударом ноги отправляя женщину в отшатнувшуюся толпу, взревел он.

Мишка, услыхав отчаянный вопль мальчишки, оттолкнул стоявшую на пути соседку и рванулся к Илье, чувствуя, как внутри зашевелилось и расправляет кольца в радостном ожидании долгожданной добычи то темное, что он изо всех сил старательно загонял в самый дальний уголок своего существа, тщательно давя это в себе. С удовольствием и от всей души впечатав кулак в скулу не ожидавшего нападения мужика, Мишка аж покачнулся от хлынувших в него видений и эмоций.

Мужик оказался той еще мразью. С детства нещадно битый отцом за мелкое воровство и крупное хулиганство, он люто ненавидел младших братьев и сестер, коих у него было семеро. Не имея возможности открыто выплеснуть свою ненависть, он гадил младшим исподтишка. Без малейшего зазрения совести он подставлял и третировал их, как только мог, втихую отбирая, выманивая обманом или попросту воруя у них лакомые кусочки либо любую приглянувшуюся ему вещь. Но, будучи от природы хитрым и изворотливым, никогда не трогал то, что могло быть замечено отцом, и на глазах родителей старательно проявлял любовь и заботу о младшеньких. Ненавидя свою семью, он при первой же возможности ушел в самостоятельную жизнь. Теперь объектами ненависти и зависти стали соседи, знакомые и незнакомые люди, посмевшие иметь что-то, чего не было у него. Устроившись работать на бойню, в диких припадках ярости он срывал злобу на животных, предназначенных к убою. И не однажды у него возникало желание точно так же воткнуть нож в человека. Вытянуть лезвие, слегка провернув его, чтобы кровь забила фонтаном, и снова воткнуть. И так бить до тех пор, пока эти ненавистные людишки не начнут хрипеть, захлебываясь собственной кровью, и корчиться в агонии, подыхая.

Но опасаясь разоблачения, он так и не решился реализовать свои желания. Вместо этого он продолжал издеваться над скотом, представляя, что перед ним человек. Понимая, что за подобное его попросту выгонят с бойни, он выбирал для своих развлечений такое время, когда никого не было рядом, и после разделывал тушу самостоятельно, не дожидаясь помощников и тщательно следя за тем, чтобы на кусках мяса не оставалось лишних следов.

Началась война. Разумеется, идти добровольцем на фронт Илья не собирался. Пусть воюют дураки, а он просто подождет, когда все закончится. Своя шкура дороже.

Тихо отсидеться не получилось. В начале июля председатель колхоза вместе с остававшимися мужиками отправил его в военкомат.

На фронт не хотелось. Совсем. Там вообще-то стреляют. И убить могут. Значит, надо как-то выкручиваться. Кого на фронт не отправят? Больного и припадочного.

Дождавшись, когда все знакомые мужики отметятся у уставшего военкома, он, засунув в рот кусочек мыла (гадость редкостная, но лучше так, чем на фронт), шагнул в кабинет. Старательно показывая не просто готовность, а аж задыхаясь от рвения защищать Родину и бить проклятых фашистов, он постепенно повышал голос и ускорял темп речи. Его движения стали резкими и рваными, лихорадочными. Тело начала сотрясать дрожь, временами он стал отмахиваться, словно прогоняя муху. На губах появилась пена. Речь перестала быть внятной. Вдруг он рухнул на пол и выгнулся дугой. Его крутило и корежило, с губ летели ошметки густой белой пены. Пришедшие на сборы мужики кинулись к нему, прижали сводимые страшными судорогами руки и ноги к полу, попытались разжать крепко стиснутые челюсти. Кое-как засунув ему между зубами пожертвованную кем-то деревянную ложку, мужики дождались, когда он затих, потеряв сознание, и выволокли его на улицу, в тенечек.