На одной из кроватей, испуганно прижавшись друг к другу, сидели двое детей на вид лет пяти- максимум шести, мальчик и девочка, и напряженно следили огромными серьезными глазами за шагнувшим в келью большим незнакомым мужчиной на деревянной ноге. Перед ними на одеяле рассыпались деревянные палочки и небольшие кусочки картона, которыми они, видимо, играли до прихода незнакомца.

— Доброе утро, Элиза, Остин, — мягко улыбнулась монахиня, произнеся приветствие на польском. — Вы уже позавтракали?

Дети, синхронно переведя взгляд на настоятельницу, кивнули и снова тревожно уставились на незнакомца. Петр, поежившись под этими взглядами, разглядывал мальчонку, ища в нем знакомые черты. Глаз зацепился за белую прядку в темных волосах мальчика чуть правее виска. Рука мужчины непроизвольно поднялась вверх и пригладила точно такую же белую прядь среди обильно тронутых сединой волос у себя чуть в стороне от виска. Точно такую же, какая была и у его отца, и у его деда, и у его братьев.

— Матушка Мария… — донеслось до мужчины сквозь откуда-то взявшийся тяжелый шум в ушах. — Ох… Задремала я…

— Ничего, сестра Катарина, ничего, — не оборачиваясь, отозвалась настоятельница и неспешно и очень плавно двигаясь, шагнула к кровати. — Остин, хороший мой, можно я посмотрю твою ручку? — мягко проговорила она. — Не бойся, я только посмотрю, ладно?

Мальчик несмело кивнул, а девочка быстро отползла в угол кровати, буквально вжавшись в ее спинку.

Монахиня аккуратно и неспеша расстегнула рубашку мальчика, что-то ласково ему приговаривая, и сняла ее с одной руки. Развернув ребенка таким образом, чтобы Петру было видно, она приподняла его руку. Взгляд мужчины замер на жутких синюшных шрамах, вздувшихся и выступавших сквозь тоненькую кожицу шишках вен, на ярко выделявшемся на руке ребенка крупном номере… Усилием воли оторвав взгляд от изуродованной руки мальчонки, он перевел его на изувеченную грудь ребенка и вздрогнул. На груди, сбоку, чуть в стороне от большого кривого шрама от шва, неровно стягивавшего кожу, там, где и показывал Петр, темнела большая, с ноготь, родинка в форме капельки.

— Костик… — с вырвавшимся из горла всхлипом сдавленно прохрипел мужчина и шагнул к кровати, протягивая к мальчонке дрожавшие крупной дрожью вмиг ослабевшие руки. — Сынок…

— Выйдете немедленно, — прикрывая руками моментально прильнувшего к ней испуганного мальчика, тихо проговорила игуменья. — Подождите меня за дверью.

Петр, больше всего на свете желавший обнять, прижать к сердцу буквально чудом вновь обретенного сына, с минуту пытался найти в себе силы и не броситься к мальчику, не схватить его, не унести немедленно подальше отсюда, как можно дальше от проклятого места, в котором его кровинушка провел столько страшных, мучительных лет.

И лишь испуганные глаза мальчика, настороженно следящие за каждым его движением из-под прикрывавшей его руки монахини, остановили Петра. Качнувшись и приложив невероятное усилие воли, он словно марионетка попятился к двери, не сводя глаз с прижавшегося к женщине сына. Не с первого раза попав в дверной проем и больно ударившись локтем о косяк, он выбрался в коридор.

Привалившись спиной к стене, стукнулся об нее головой, и, проведя под носом рукавом, тяжко, со всхлипами втянул в себя воздух. Из груди его рвался полный боли звериный рык. Сейчас ему хотелось крушить, ломать, рвать зубами и тот лагерь, где держали его мальчика, и проклятых фрицев, укравших детство у его сына и превративших его в измученного, истощенного, изувеченного запуганного зверька.

Игуменья вышла через несколько минут. С сочувствием коснувшись плеча мужчины, по щекам которого катились крупные слезы, она тихо произнесла:

— Пойдемте в мой кабинет.

Дождавшись, пока тот оторвется от стены, она направилась в обратный путь. Петр тащился следом, тяжело переставляя ноги.

Войдя в кабинет настоятельницы, он обессиленно рухнул на стул и обхватил голову руками, уперев локти в колени. Покачиваясь из стороны в сторону, тихо застонал. Игуменья уже привычно отошла к окну и уставилась куда-то вдаль.

Молчали они долго.

— Почему вы не пустили меня к сыну? — глухо раздалось хриплое сипение.

Монахиня от неожиданности вздрогнула, выныривая из глубокой задумчивости.

— Остин вас испугался. Эти дети… они боятся всех. Они ждут от взрослых только боли и страданий. Слишком долго над ними издевались, — помолчав, тихо отозвалась монахиня. — Я поговорю с ним. Сегодня. А завтра вы сможете побыть с ним. Недолго. Мальчик должен привыкнуть к вам. К тому же необходимо оформить все документы, иначе вы не сможете его забрать.

— Почему они… в комнате? Почему заперты? — задыхаясь и рванув ворот рубашки, прохрипел Петр.

— Они не заперты, — покачала головой игуменья. — У них нет сил, чтобы ходить, играть, как все дети. Они больны. Серьезно. Мы делаем все возможное, чтобы они выжили, но… Обычными здоровыми детьми они уже не будут никогда. Важно, чтобы вы это понимали и были готовы к тому, что вам придется всю жизнь ухаживать за сыном. Если вы не готовы к этому, будет лучше, если вы просто уедете. Решайте сейчас. Остин никогда не сможет ходить. Вряд ли он когда-нибудь сможет нормально питаться. Ему постоянно будет требоваться лечение. Он никогда не станет обычным ребенком. Мальчик искалечен, и сколько он еще сможет прожить, известно одному Господу.

Петр, открыв рот, уставился на монахиню. Ее слова падали каменными глыбами в его сознание. Она что, предлагает ему сейчас уехать и оставить сына здесь? Забыть о нем? Только потому, что он болен?

— Я не хочу обманывать вас. Вы должны понимать, что если заберете мальчика, вам будет… трудно. Очень, — вздохнув, тихо продолжила монахиня. — Я не знаю, что с ними делали. Но последствия ужасны, — не замечая скользнувших по впалым щекам слезинок, ровно продолжила настоятельница.

— Как Костик к вам попал? — опустив голову, тихо спросил мужчина. — Как он вообще выжил?

— Когда советская армия стала подходить… это был январь 45го… немцы разломали газовые камеры в первом лагере. Но перед тем они работали круглосуточно, и тысячи человек были попросту уничтожены, — игуменья опустила взгляд на свои руки, крепко, до побелевших костяшек вцепившиеся в подоконник. — Огромное количество заключенных, тех, что покрепче, они угнали в Германию, в том числе и детей. Когда Освенцим был захвачен, многие из остававшихся детей были настолько больны, что трогать их было равносильно убийству, поэтому их лечили на месте, превратив те самые бараки, в которых они содержались, в жалкое подобие лечебницы. Рук не хватало, и нам позволили ухаживать за ними. Спустя время часть выживших детей, тех, кто не знал, откуда они и есть ли у них живые родственники, распределили по приютам. Тех, кто находился в тяжелом состоянии, оставили в монастырях. Нам, ближе всех находящимся к лагерю, оставили самых тяжелых, тех, кто, по сути, умирал. Десять детей от четырех до двенадцати лет. Убить их ни у кого не поднималась рука, но и на то, что они выживут, надежды не было.

Игуменья помолчала, пытаясь справиться с эмоциями. Молчал и Петр, ожидая продолжения.

— Шестеро умерли, так и не придя в сознание. Мы не знаем ни их имен, ни возраст, только примерно можем догадываться, сколько им было лет, — отвернувшись к окну и обхватив себя руками за плечи, словно защищаясь, глухо продолжила монахиня. — Две девочки, Стелла и Мириам, довольно быстро пришли в себя. Они смогли назвать свои имена, и помнили свой возраст. Стелле в 45 м было девять лет, а Мириам одиннадцать. Обе потеряли своих сестер-близнецов, причем Мириам сразу двоих, — настоятельница вздохнула и продолжила: — Девочки попали в лагерь в 44 м, незадолго до начала первых эвакуаций заключенных в Германию. Для них последствия… опытов… — игуменья буквально выплюнула это слово, — были не столь ужасны, сколько для остававшихся без сознания мальчика и девочки, которых сшили между собой, — она содрогнулась, вспомнив, в каком состоянии были попавшие к ним дети. — Мириам и Стеллу удочерили прихожане костела. Девочки сейчас в семьях, регулярно навещают нас, и почти здоровы. Относительно, конечно.