В то утро отец стоял между вагонами и шхуной, подошедшей с приливом к причалу, — кажется, она называлась «Святая Тереза». Все суда г-на Ремажа были названы именами святых. С фиолетовым карандашом в руке, отец считал кипы трески, которые грузили в вагоны.
Сам Рене оказался на пристани, вместо того чтобы постигать премудрости нотариального дела, из-за несчастного случая, приключившегося на одном из судов еще в открытом море. Матрос исчез при подозрительных Обстоятельствах, и теперь полиция вела расследование.
Могра, как сейчас, видел мачты, реи, моторные траулеры, стоящие борт к борту, и, казалось, даже слышал стук молотка по деревянному корпусу лодки, строившейся у причала на Марне.
Отец носил светлые усы. У него было довольное и вместе с тем серьезное выражение лица человека, честно выполняющего свой долг. Чтобы спокойно ходить по грязному причалу, он обул резиновые сапоги.
У г-на Ремажа отец не занимал важного поста, а был просто незаметным делопроизводителем и зарабатывал меньше любого матроса.
Стоя у причальной тумбы, Рене ждал, когда комиссар полиции закончит допрашивать капитана, чтобы самому взять у него интервью.
Он был молод. Если не считать аппендицита, никогда ничем не болел.
И вот, именно в то утро Рене внезапно пришел в такое уныние, от которого, казалось, нет лекарства. Он смотрел на серенький городок, на вывески, на траулеры и шхуны, привычные с детства, на верфь по ту сторону шлюза, на далекое море, равнодушно несущее седые валы, на отца, совершенно не переживающего по поводу своей то ли униженности, то ли заурядности, и вдруг обнаружил, что все вокруг тщета.
Его окружал бессмысленный мир, частичкой которого он уже, а может и никогда, не был. Он наблюдал за ним не изнутри, а извне, вчуже.
— К чему?
После стольких лет Рене уверен, что задал себе этот вопрос именно в таком виде. К чему? К чему напрягаться и изучать вещи, которых он все равно не одолеет, поскольку пришлось бросить коллеж? К чему проводить нудные часы у мэтра Раге, который всегда разговаривает с ним сухо и презрительно? Зачем посылать в «Гаврский маяк» заметки, если их сокращают как минимум четверо и постоянно твердят: «Короче! Учитесь писать короче!»?
К чему вообще жить?
С тех пор ему неоднократно приходилось испытывать чувство такой же пустоты, даже если он трудился изо всех сил и результаты были вполне ощутимы.
К чему вообще жить? К чему каждую первую среду месяца встречаться в «Гран-Вефуре» с десятком людей, которые считаются его друзьями, но ничего для него не значат?
Каждый месяц один из них выбирает меню и платит по счету. Кроме Доры Зиффер, попавшей к ним в компанию чисто случайно, единственной среди них представительницы прекрасного пола, все они люди с положением, хорошо обеспеченные. Они повстречались на полпути к успеху, некоторые даже в начале этого пути.
Не для того ли они собираются, чтобы успокоить себя, чтобы раз в месяц оценить пройденное расстояние? Не сравнивает ли себя каждый втайне со своими друзьями? Это так, потому что между ними возникло нечто вроде соперничества: кто предложит наиболее изысканный и дорогой завтрак?
В уютной атмосфере отдельного кабинета на антресолях они обмениваются поздравлениями, хлопая друг друга по плечу и обнимаясь.
— Ну что, старина? Как поживает Иоланда? А твоя пьеса?
Или твой роман. Или твои дела. Или строящийся в деревне дом, или вилла в Канне либо в Сен-Тропезе.
Троих уже нет. Теперь их ряды будут редеть быстро, поскольку все уже достигли вполне определенного возраста, и во время шумных завтраков, наполненных добродушием и шутками, порой ребяческими, каждый будет оглядывать соседей и думать: «А он здорово постарел. Долго не протянет».
Может быть, пришел и его черед освободить место за столом?
— Он слишком много работал. Совершенно себя не щадил.
— В последнее время казалось, что он торопится жить, словно у него было какое-то предчувствие…
Бессон не преминет сообщить точку зрения медика.
— Давление у него было высоковато, я предупреждал. Просил, чтобы он не принимал так близко к сердцу редакционные дела.
— Что теперь будет с Линой?
Они обменяются понимающими взглядами. Всем известно, что Лина несчастлива и ее пристрастие к алкоголю похоже на медленное самоубийство.
Станут ли они обсуждать Лину?
— Как ты думаешь, он ее любил?
— В любом случае готов был сделать для нее невозможное.
— По-моему, она всегда была несколько неуравновешенна.
— Славная девочка…
— Он пытался сделать с ней то же, что в свое время с Марселлой, вылепить по своему образцу.
— Кстати, а как поживает Марселла?
— У нее сейчас турне. Такое впечатление, что она не стареет.
— Ей немногим больше сорока пяти.
— Пятьдесят два. Она на два года моложе его. Я помню, как у них родился ребенок. Они жили тогда очень бедно, и вместо детской кроватки малютка спала в ящике от комода.
— У них же девочка, да?
— Она родилась калекой.
— Они всегда говорили о ней очень неохотно…
Долго в таком тоне они говорить не будут. Разговор быстро перейдет на вина, на только что поданное блюдо, на пьесу Жюльена Мареля или последнюю защитительную речь Клабо, на скорые выборы в Академию, куда прочили Бессона д'Аргуле за его книги о Флобере, Золя и Мопассане, хотя он уже является членом Парижской Академии наук.
Стоит ли ради всего этого жить? Жить для чего? Ради газеты и двух еженедельников, которые угождают низменным вкусам публики, ради поста председателя административного совета на радио?
Ради воскресных приемов в Арневиле, которые очень похожи на завтраки в «Гран-Вефуре», только не такие интимные и на них больше говорят о политике и финансах?
Ради апартаментов в отеле «Георг V», несмотря на роскошь, таких же безликих, как какой-нибудь вокзал или аэропорт?
Пользуясь тем, что м-ль Бланш еще не вернулась, Мигра продолжает мысленно перелистывать свой альбом с картинками и снова наталкивается на изображение деканского порта в утро прибытия «Святой Терезы — черно-белую, вернее, черно-серую картинку. В альбоме есть и цветные, но сегодня к нему упорно возвращается именно эта набережная Бериньи — быть может, потому, что она особенно важна для него и после многих лет все еще очень близко связана с его теперешней жизнью. Его жизнью? Если бы слушались лицевые мускулы, он бы попробовал улыбнуться. И вовсе не обязательно с иронией. Скорее, с нежностью к молодому человеку в грубом пальто, который отпустил усики, чтобы казаться значительнее.
Сцена кажется ему совсем близкой. Время промелькнуло быстро, и теперь хотелось бы выяснить, что все же у него осталось.
В большой палате завтракают. Впечатление довольно внушительное: никто не разговаривает, и слышится лишь звяканье вилок и ложек о тарелки.
Медсестры в своей комнате, должно быть, болтают о больных, а поскольку он человек в Париже известный, наверное, расспрашивают м-ль Бланш.
Жалуется ли она, что он не выказывает ни желания ей помочь, ни признательности? Посвящает ли она их в некоторые интимные подробности насчет его тела или поведения?
«К чему? — думает он снова, как когда-то на пристани в Фекане.
Впрочем, под одеялом хорошо; солнечный луч уже дошел до угла палаты, через форточку врываются струйки свежего воздуха.
Но радости, увы, приходит конец. Он узнает шаги медсестры. Она чуть приостанавливается, чтобы закурить сигарету, и еще, вероятно, для того, чтобы придать лицу веселое выражение, что тоже входит в лечение.
Войдя в палату, она шутит:
— Ну как вы без меня не скучали? Вам ничего не понадобилось?
Не спрашивая, она снимает салфетку, закрывающую судно, поднимает одеяло и ставит сосуд ему между бедер. Даже это теперь от него не зависит!
Первый сеанс пассивных упражнений, предписанных профессором Одуаром, разочаровал. Он не ждал никаких терапевтических чудес, но все упражнения заключались в том, что сестра приподняла его плечо на несколько сантиметров над постелью и опустила на место, потом проделала то же самое с предплечьем, кистью и парализованной ногой. Поначалу в его глазах невольно появляется испуг перед неизвестностью, но м-ль Бланш его успокаивает: