Администрация исправительных тюрем должна была больше заботиться об отдельных заключенных, об их психических проблемах. Сами заключенные должны были проходить через трехступенчатую систему постепенного получения множества небывалых, принципиально новых льгот, пробиваться на третью ступень и за хорошее поведение, прилежную работу и деятельное раскаяние получать право на условно-досрочное освобождение. Самой большой наградой осужденному было освобождение от половины срока его наказания.
На III ступень я вышел первым из примерно 800 заключенных тюрьмы. До самого моего освобождения не более дюжины из них удостоились права носить 3 полоски на рукаве. У меня для этого были все условия с самого начала, я не имел ни одного предупреждения и водворения в карцер, всегда выполнял производственную норму, был осужден впервые, не был поражен в правах и считался не уголовным преступником. Но я был осужден Государственным судом как политический преступник, и поэтому досрочно меня могли освободить только согласно президентскому указу о помиловании, либо по амнистии.
Уже с первых дней тюрьмы я сознавал безнадежность своего положения ясно и до конца. Я пришел в себя. Я уже не сомневался в том, что проведу в тюрьме все десять лет назначенного мне срока. Письмо одного из адвокатов на ту же тему окончательно утвердило меня в моих предположениях. И я настроился именно на 10 лет. Я очнулся. Раньше я проживал день, воспринимал жизнь так, как это предлагалось мне без моих просьб, и не имея серьезных планов на будущее. Теперь я располагал всеми возможностями, чтобы задуматься о пережитом, осознать свои ошибки и слабости, подготовить себя к более содержательной жизни.
В то же время, между походами добровольческого корпуса я получил профессию, к которой меня тянуло, и в которой я мог продолжать совершенствоваться. Я испытывал страсть к сельскому хозяйству и многого добился в его изучении, чему имелись свидетельства. Однако подлинный смысл жизни, то, что ее действительно наполняло, — об этом я тогда не имел представления. И я пустился на поиски смысла, каким бы абсурдным это ни показалось внутри тюремных стен. И я нашел его — позже!
С детства я был приучен к беспрекословному послушанию, к самому жесткому порядку и чистоте, и эти вещи не показались мне особенно тяжелыми в суровой тюремной жизни. Я добросовестно выполнял все определенные для меня обязанности, делал предписанную мне работу и даже больше того, к удовольствию своего мастера. Я всегда содержал свою камеру в образцовой чистоте и таком порядке, что даже самый пристальный взгляд не смог бы найти повода для придирок.
Я свыкся даже с однообразием будней, длительное течение которых не нарушалось особыми событиями. А это противно моей беспокойной натуре, моя прежняя жизнь была гораздо более бурной.
Например, в первые два года тюрьмы важным событием становилось получение раз в квартал дозволенных писем. Я заранее волновался, думал о письме, пытался представить все его подробности. Письмо приходило от моей невесты, вернее, тюремная администрация так считала. Это была сестра моего товарища, я никогда не видел эту девушку, и прежде ничего о ней не слышал. А поскольку я мог обмениваться письмами только с родственниками, товарищи еще в Лейпциге обеспечили меня «невестой». Все годы моего заключения эта девушка верно и храбро описывала мне все события в кругу наших знакомых и передавала им новости от меня. Но я так никогда и не смог привыкнуть к мелочным и изощренным придиркам надзирателей; самые изобретательные из них постоянно держали меня в состоянии сильного напряжения. Старшие служащие тюрьмы, вплоть до директора, всегда обращались со мной вежливо. Как, впрочем, и большинство надзирателей, с которыми я имел дело все эти годы. Только трое из них по политическим мотивам (они были социал-демократами) придирались ко мне везде, где только могли. Часто это были придирки по сущим пустякам, и все же это задевало меня очень сильно. Меня это оскорбляло больше, чем если бы меня избивали. Несправедливые, злобные и умышленные придирки причиняют каждому заключенному с чуткой душой и сложной внутренней жизнью гораздо более сильные страдания, чем физические действия. Они угнетают сильнее рукоприкладства. Я часто пробовал игнорировать их — мне это не удалось.
Я привык к грубому обхождению надзирателей, которые тем больше упивались возможностью произвола, чем они были примитивнее. Я привык охотно и даже с внутренней усмешкой выполнять часто бессмысленные распоряжения этих во всех отношениях ограниченных чиновников. Я привык к подлым манерам поведения большинства заключенных. Но я так и не привык — хотя и встречался с этим ежедневно — спокойно воспринимать легкомысленное, подлое отношение заключенных к тому, что для многих людей было свято; эти проявления становились особенно болезненными, когда заключенные замечали, что кому-то из сокамерников их выходки причиняют страдания. Это нервировало меня всегда.
Хорошая книга во всякое время становилась моим добрым другом. В прежней суетной жизни у меня не было ни времени, ни возможности для чтения. Но в одиночном заключении я всё это получил — особенно в первые два года отбывания наказания. Оно стало для меня отдыхом, над книгами я мог забыть всю свою прежнюю жизнь.
По прошествии двух лет, которые протекли довольно однообразно, со мной стали происходить довольно странные вещи. Я начал время от времени становиться очень раздражительным, нервным и легко возбудимым. Мной овладевало отвращение к работе, она у меня не получалась, и я ее все время переделывал. Я не мог есть, меня тошнило от каждого куска, который я пытался проглотить вопреки собственной воле. Я больше не мог читать и вообще не мог сосредоточиться. Я метался по своей камере подобно дикому зверю. Я больше не мог спать, хотя прежде спал хорошо и почти всю ночь проводил без сновидений. Мне приходилось вставать и беспокойно ходить по камере. Если же от усталости я падал в постель и засыпал, то вскоре просыпался весь в поту от кошмаров, которые меня посещали. В этих кошмарах я долго убегал от каких-то преследователей, меня убивали, расстреливали, либо я падал в пропасть. Ночи стали для меня пыткой. Час за часом слушал я бой часов на башне. Чем ближе становилось утро, тем больше страшил меня наступающий день и люди, которые должны были появиться. Я не хотел видеть никого. Я пробовал взять себя руки, но ничего не мог с собой поделать. Я пытался молиться, но мои молитвы превращались в испуганный лепет, потому что я все их давно забыл. Я не мог найти путь к богу. Во время таких припадков я верил, что бог не хочет мне помочь, потому что я сам оставил его. Мой официальный выход из церковной общины 1922 года теперь пугал меня. В конечном счете, этот поступок был всего лишь способом урегулировать обстоятельства, сложившиеся после окончания войны. Ведь в глубине души я постепенно отошел от церкви уже в последние военные годы. Теперь же я горько упрекал себя в том, что не покорился воле своих родителей и не стал священником. Странно, но всё это очень мучило меня в моем теперешнем положении, во время приступов этого странного состояния. Мое внутреннее напряжение росло день ото дня, час от часа. Я был близок к буйному помешательству. Мое физическое состояние ухудшалось. На мою необычную рассеянность обратил внимание мастер — ведь я уже не справлялся с простейшими вещами, и хотя я бешено работал, я не мог выполнить задание. Я голодал много дней, но однажды мне показалось, что я снова смог бы что-нибудь съесть. При этом один надзиратель заметил, как я выбрасываю свой обед в бачок с объедками. Даже он, обычно устало и равнодушно исполнявший свою службу и едва ли принимавший близко к сердцу нужды заключенных, обратил внимание на мой вид и на мое поведение, и после этого, как он сам мне позже рассказал, стал приглядывать за мной внимательнее. Меня тут же показали врачу. Этот старый господин, проработавший в тюрьмах не один десяток лет, терпеливо выслушал меня, полистал мое дело, а затем преспокойно сказал: «Тюремный психоз. Он еще повторится, но не в такой тяжелой форме!» Меня доставили в тюремную больницу, сделали там укол и обернули в холодные простыни. После этого я тут же впал в глубокий сон. В течение нескольких последующих дней я получал успокоительные средства и больничную диету. Мое возбужденное состояние прошло. По моей просьбе я был переведен обратно в камеру. Меня хотели отправить в общую камеру, но я попросил оставить меня в одиночной. В эти дни директор тюрьмы сообщил мне, что за хорошее поведение и усердие к работе меня переводят на II ступень, и я получу всевозможные облегчения режима. Отныне я смогу ежемесячно отправлять письмо, смогу получать почту без ограничений, мне будет позволено получать сколько угодно книг и учебников, держать на подоконнике цветы, не гасить свет до 22 часов, а по моему желанию воскресенья и праздничные дни я смогу проводить с другими заключенными.