10. После краха (1945–1947)

Чтобы отдать последний рапорт, мы отправились во Фленсбург, куда РФСС удалился вместе с имперским правительством. О борьбе речь уже не шла. Лозунгом дня было: спасайся, кто может. Последний рапорт РФСС и прощание с ним я не забуду никогда. Он весь лучился и был в прекрасном настроении — и при этом мир погиб, наш мир. Если бы он сказал: «Итак, господа, это конец. Вы знаете, что вам следует сделать»! Это я смог бы понять — это соответствовало бы тому, что он годами проповедовал эсэсовцам: преданность идее. Но последний приказ, отданный им, был иным: раствориться в вермахте! Таким было прощание человека, на которого я смотрел снизу вверх, которому свято верил, приказы и речи которого были для меня Евангелием! Мы с Маурером молча переглянулись, подумав одно и то же. Мы были старыми членами партии и офицерами СС, и мы выросли вместе с их идеями. Будь мы одни, мы бы от отчаяния совершили какую-нибудь дикую выходку. Но мы должны были позаботиться о начальнике нашей службы, об офицерах и служащих нашего штаба и об их семьях. Глюкса, уже и так полумёртвого, мы под другим именем разместили в лазарете морского ведомства. Гебхардт [155] взялся доставить женщин и детей в Данию. Остальные служащие Инспекции под чужими документами растворились в морском ведомстве. Лично я поехал в школу связистов ВМС на остров Силт с командировочным удостоверением на имя старшего шлюпки Франца Ланга. Сына я посадил в свою машину и вместе с моим шофёром отослал обратно, к моей жене. Поскольку я кое-что понимал в морской жизни, я в глаза не бросался. Служебных обязанностей у меня было немного. Таким образом, у меня было достаточно времени, чтобы основательно обдумать случившееся. Однажды я случайно услышал по радио новости об аресте Гиммлера и о его смерти от яда. У меня тоже всегда была при себе капсула с ядом. Я хотел ею воспользовался. Школа связи была вывезена в пункт для интернированных между каналом Норд-Остзее и рекой Шляй.

В школе, вообще на фрисландском острове, англичане отвели для эсэсовцев отдельную зону. Так я оказался совсем рядом со своей семьёй, которую затем видел много раз. Мой старший сын приходил ко мне каждые два дня. Как фермера по профессии меня отпустили досрочно. Я беспрепятственно прошёл все проверки англичан. Через службу труда я устроился на работу в одно крестьянское хозяйство близ Фленсбурга. Работа мне нравилась, я был предоставлен сам себе, поскольку хозяин фермы ещё находился в плену у американцев. Там я пробыл восемь месяцев. Брат моей жены работал во Фленсбурге и через него я поддерживал с ней связь.

От шурина я узнал, что меня разыскивает английская военная полиция, что моя семья находится под строгим надзором, а в её доме был проведён тщательный обыск. 11 марта [1946] в 23 часа меня арестовали. За два дня до того разбилась моя капсула с ядом. Поскольку при первом испуге, спросонья, я принял арест за разбойное нападение (там они случались часто), он удался. В военной полиции мне здорово досталось. Меня затащили в лес, в ту самую казарму, из которой восемь месяцев назад англичане меня выпустили. Состоялся мой первый допрос с предъявлением веских доказательств. Что было записано в протоколе, не знаю, хотя я его подписал[156]. Однако алкоголя и плётки мне тоже досталось слишком много. Плётка была моей собственной, она случайно оказалась в багаже моей жены. Хотя едва ли хоть один удар этой плёткой достался моей лошади, а тем более заключённому. Но один из тех, которые меня допрашивали, считал, что этой плёткой я постоянно избивал заключённых. Через несколько дней я прибыл в Минден-на-Везере, в главное место допросов английской зоны. Там мне досталось ещё больше от первого английского прокурора, майора. Тюрьма соответствовала его поведению. Через три недели меня внезапно побрили, подстригли и я смог помыться. С момента моего ареста с меня не снимали наручники. В тот же день меня на легковом автомобиле доставили в Нюрнберг вместе с одним привезённым из Лондона военнопленным, свидетелем защиты по делу Фирцше[157]. После того, что мне довелось пережить, заключение при МВТ [Международном военном трибунале] стало для меня просто санаторием. Я сидел в корпусе главных обвиняемых и мог видеть их ежедневно, когда тех водили на заседание суда. Почти ежедневно там проходили осмотры со стороны представителей всех стран-союзниц. Меня тоже всегда показывали как особо интересного зверя. В Нюрнберге я оказался потому, что адвокат Кальтенбруннера затребовал меня в качестве свидетеля защиты. До меня и по сей день не дошло, как я, именно я, должен был снять с Кальтенбруннера обвинения. В то время, как заключение было действительно хорошим, — я мог, если у меня оставалось время, читать, там была богатая библиотека, — допросы были по-настоящему неприятными — не только физически, но гораздо больше психически. Я не в обиде на тех, кто меня допрашивал, все они были евреями. Психологически меня чуть ли не препарировали — настолько точно они всё хотели знать — тоже евреи. Они не оставили мне абсолютно никаких сомнений в том, что меня ещё ждёт.

25 мая, как раз в день нашей свадьбы, меня вместе с фон Бургсдорфом[158] и Бюлером[159] отвезли на аэродром и там передали польским офицерам. На американском самолёте через Берлин прилетели в Варшаву. В пути с нами обращались очень предупредительно, но, помня о пережитом в английской зоне и о намёках на то, какое обращение принято на востоке, я испугался худшего. Когда мы прибыли, вид и жесты зрителей на лётном поле тоже не вызвали доверия. В тюрьме ко мне приходили разные чиновники, которые показывали мне свои номера-татуировки, сделанные в Освенциме. Я не мог их понять. Во всяком случае, пожелания, которыми они меня приветствовали, не были благочестивыми. Но избит я не был. Заключение было очень строгим и изолированным. Осматривали меня там часто. Там я провёл девять недель. Они оказались для меня трудными, потому что я не мог отвлечься, не имел возможности ни читать, ни писать.

30 июля я вместе с семью другими немцами прибыл в Краков. На вокзале мы некоторое время просидели в машине. Вскоре собралась большая толпа, которая стала нас оскорблять. Гёта[160] узнали сразу. Если бы машина вскоре не отъехала, нас забросали бы камнями. В первые недели заключение было вполне сносным, но вдруг [этих]тюремщиков как будто подменили. Из их отношения ко мне и из разговоров, которые я не понимал, но содержание которых мог почувствовать, я понял, что меня хотят прикончить. Мне специально давали самый маленький кусок хлеба и едва ли один черпак жидкого супа. Я никогда не получал второй порции, хотя по соседним камерам почти ежедневно раздавали остатки еды. Один служащий как-то хотел дать её и мне, но тут же он отказался от этого намерения. Здесь я познакомился с властью тюремщиков. Они господствовали над всем. Они тут же убедительно подтвердили для меня мои утверждения о чудовищной и зачастую пагубной силе, которую направляют против своих товарищей по заключению. Я также достаточно изучил три категории охранников.

Если бы не вмешалась прокуратура, они прикончили бы меня — не только физически, но прежде всего психически. Скоро я уже доходил. Это была не какая-нибудь истерика — я просто погибал. Кое-что я уже испытал — жизнь достаточно часто обходилась со мной сурово. Но психические муки, которым меня подвергали эти три дьявола, оказались чрезмерны. И так они обращались не только со мной. Они также злостно притесняли одного польского заключённого. Их уже давно нет в корпусе, и в этом отношении здесь царит благостный покой.

Никак, должен сказать открыто, не ожидал, что в польской тюрьме со мной будут обращаться столь достойно и предупредительно, как стали обращаться после вмешательства прокуратуры.