Старик закашлялся, задохнулся, отпихнул от себя наезжего распорядителя, ссутулил худую спину еще больше и, пошатываясь, цепляясь за изгородь, побрел обратно к опустелым избам деревушки.

Оскорбленный гость округлил глаза, налился пунцово ото лба до шеи, потряс вослед старику своею бумагой, должно быть приказной.

— Не слушаес-ся! Не подчиняес-ся! Ну-ну!

Да, видать, начальником этот гость был слишком маленьким, а, возможно, и самозваным: поделать с упрямым Корнеем он ничего не мог.

Он махнул своим помощникам:

— Тоха! Леха! С грузовика слазьте! Будем ловить сами.

Те готовно ответили:

— Проблем, Палыч, нет! Изловим враз!

Водитель и грузчик, топая по наклонным доскам, сбежали на траву, вся компания пошла к лошадям.

Сивый и Чалка стояли теперь к изгороди совсем близко. Они уныло глядели в ту сторону, куда ушел Корней, на приезжих не обращали почти никакого внимания.

— Веревку, Леха, сверни петлей, вдвое! Выйдет момент, вяжи кобыле на шею, — дал Палыч указание шустрому шоферу.

Сам, будто что преподнося, ласково лодочкою выставил ладонь, приседая на ходу, стал приближаться к Чалке:

— Лошадушка, лошадушка…

Чалка, поскольку видела, что этот неприятный ей человек был минут всего несколько тому назад все же с ее другом, с Корнеем, — не отшатнулась, не попятилась. Она лишь навострила уши. Сивый так же сторожко застыл рядом с матерью.

А мордатый Палыч подбирался ближе да ближе, и вот, еще больше похожий на кота, хищно цапнулся за навислую на самый лоб лошади густую прядь гривы, потянул голову лошажью вниз, сипло гаркнул:

— Петлю! Вяжи петлю!

Шустряк Леха мигом схлестнул шею Чалки сдвоенной веревкой, концы ее просунул сквозь перегиб, — шея Чалки оказалась в крепком аркане сразу при двух потягах.

Только лишь тут Чалка опомнилась. Ее никто никогда этак не обманывал, никто никогда таким коварным, таким грубым способом не брал на привязь, и она, пронзительно визжа, скаля желтые, плоские зубы, поднялась на дыбы.

Она вздыбилась на всю свою мощь, рванулась туда-сюда, но петля была крепка, удушлива, а ловцов трое. Они разделились так, что и копытами их не достать и вырваться невозможно. Приспешники Палыча, который в понятии Чалки и был теперь только злодеем мордатым, а более никем, — тащили ее за оба конца аркана сразу и в стороны, и вперед.

Шофер с грузчиком старались направить Чалку к доскам-всходням, к опущенному борту автомобиля. Старались, но силы у них не хватало. Мордатый отпустил в их адрес пару крепких слов, нашарил в траве под изгородью сучкастый обломок еловой жерди, принялся что есть сил утюжить Чалку по крупу, по ляжкам, стал гнать ее туда, куда надо.

Чалка не уступала. Полузадушенная, избитая, она хрипела, взлягивала задом, упиралась передними ногами так, что кованые копыта ее глубоко вспахивали зеленый дерн, землю. Она все тянулась белыми от ужаса глазами в сторону Сивого, будто хотела ему крикнуть: «Берегись! Смотри, что творится!»

Но Сивый сам все теперь понял. Он метался вокруг матери, он хотел прибиться к ней, возможно, даже заслонить собою, да тоже и сразу получил тяжелою жердью удар.

Тогда он, молодой, гордый, возросший на приволье, яростно, совсем не по-лошажьи ощерился, устремился в ответную атаку. Мордатый отступил в перепуге, неловко отшагнул, полетел с ног. А Сивый вновь забегал, закружил около заарканенной, окончательно измотанной Чалки.

— А-а! — подымаясь с земли, с карачек, вскричал опозоренный издеватель. — А-а! Так твою так, переэтак! Мы тебя, заступничка, сиволдая, не станем и ловить! Мы тебя уложим в кузов плашмя, тушей!

Метнулся к грузовику, рывком распахнул кабину, выхватил оттуда гладкоствольное ружье-ижевку, взвел курок, со всего разворота дал выстрел по Сивому.

Руки стрелка от злости дрожали, ходили ходуном, и треск выстрела, взвизг мимолетной пули заставили Сивого лишь вздрогнуть, на миг встать, оцепенеть. И он так бы и стоял на месте, да подаренное самою природой острое чувство самосохранения словно бы прокричало ему: «Беги! Уходи отсюда! Тут — смерть!»

Хрип полузадушенной арканом Чалки тоже как бы подал сигнал: «Моя доля — конченая, а ты, сынок, спасайся!» — и Сивый ринулся под крутой угор к реке.

Мордатый, неистово бранясь, с ружьем наперевес, нахлопывая по карманам в поисках второго, набитого порохом и свинцом патрона, зарысил вослед.

Мордатый полагал: доскакав до речного берега, Сивый дальше не денется никуда. И, действительно, будь эта ловля поразумней: без ругани, без битья, без стрельбы, то в речку, которую деревенские лошади считали тоже чем-то вроде быстротекущей изгороди, Сивый бы не бросился.

Но теперь, расплеснув широко брызги, он прянул в самую что ни на есть стремнину, в упругие, в холодные струи переката, и поток было потащил его, понес вбок, да молодые, некованые, чуткие копыта скоро ощутили под собою хрусткие камешки уже близкого мелководья.

Тут грохнул выстрел второй. Свинец на этот раз, хотя и скользом, да все же горячо полоснул по шее. Боль подхлестнула Сивого пуще страха, он забурлил, ринулся поперек перекатной быстрины еще напористей.

И вот, почти не оступаясь, в три мощных прыжка Сивый преодолел сыпучий взъем другого берега и на весь на полный мах пошел-пошел по задичалым, по некошенным нынче лугам в сторону леса за рекою. Там, на опушке, как бы кинулись ему встречь непролазные, колючие, в красных пятнах ягод кусты шиповника. Он, обдирая шерсть на груди, прошиб эту преграду, поскакал дальше. Он поскакал в самую глубь спасительной лесной чащобы, и скрылся там, и больше не слышал за собою ни стрельбы, ни угрозных криков.

Глава 3

НАЧАЛО ОДИНОЧЕСТВА

Когда Сивый перешел с галопа на более ровный шаг, когда, наконец, огляделся, то увидел вокруг себя лишь темные, тесные ряды деревьев с густо навислою листвою, а меж деревьев, по прогалам, глухие, высокие, коню почти по брюхо, заросли крапивы да папоротника.

Пахло тут совсем не так, как на лугах у речки: не травами, не солнцем, не ветром, а древесною прелью, душноватою влагой. От этого влажного запаха Сивому после неистовой скачки сразу захотелось пить. Жажда усиливалась и от палящей пулевой ссадины. Сивый встал, посмотрел туда-сюда, раздул ноздри, но сырью лесной пахло отовсюду одинаково, и Сивый пошел прямо, никуда не сворачивая.

Он пошел почти спокойно, потому что и сама лесная глушь казалась ему очень спокойной. Ведь во время своих многих, вместе с матерью, ночевок под елками на пастбище, он тесному окружению деревьев доверять привык. А здесь так же знакомо, мирно, по концу лета уже не слишком бойко насвистывали мелкие пичуги; здесь так же, как около дома в ельнике, сквозь темно-зеленую навесь ветвей пробивался узкими лучами небесный свет.

Потом в лесу открылась довольно обширная поляна. По средине ее кучилась белоствольным островом березовая рощица. На поляне в прошлое время кто-то кашивал, заготавливал сено. Здесь и теперь еще торчал, подпертый по низу кольями, высокий, почернелый стожар-шест, а трава вокруг была ровная, сочная, словно все еще ждала к себе работников-косцов.

Сивый постоял, вздохнул, опустил голову, стал тут пастись. Сладкие шапочки и стебли клевера-дятельника, медово-желтые метелки подмаренника, кисловатые листья дикого щавеля не только приятно, вкусно хрустели на зубах, они маленько перебивали жажду.

Сивый хрумкал траву неторопливо, успокаивался все больше, только иногда, на минуту подымая голову, вслушивался как где-то далеко-далеко и тоже одиноко тутукает лесной голубь-вятютень.

На поляну тем временем стал опускаться вечер. Воздух потемнел, посвежел, в небе замерцали первые звезды. По всей поляне расплылся серый, знобкий туман, и березовая рощица посреди грустноватых сумерек и сырого тумана показалась Сивому приманчивой, уютной, вполне для ночлега подходящей.

Он зашел под самые старые там, на опушке, березы, вдохнул их сухой, берестовый, все еще хранящий дневное тепло запах, обнюхал меж раскинутых широко корней палую, тихо шелестящую, прошлогоднюю листву и устало на эту постель повалился.