— Потом, Витя. Не сейчас, — с какой-то нервозностью и полуиспугом в голосе прервала его девушка. — Очень домой надо. Пойдем же.

— Ну зачем же говорить: «Домой надо»? — с горькой усмешкой в голосе отозвался Витька. — Скажи лучше: «Не хочу быть с тобой». Честнее будет. Знаю ведь я, надо тебе домой или не надо.

— Нет, надо, — вдруг совершенно спокойно сказала девушка и строго добавила — Пошли!

К моему удивлению, эта строгая нотка в голосе моментально подействовала на Витьку, и он беспрекословно повиновался.

Они пошли по переулку, вышли на другую, слабо освещенную улицу и двинулись дальше по ней. И так почти через весь городок, на другой его конец. Они шли и в тени домов и деревьев перед домами, и по освещенной части тротуаров, шагали посередине мостовой, ломали каблуками лед в промерзших до дна мелких лужицах, хрустели настовой коркой снега, гулко вышагивали по оголившейся замороженной земле. Он все что-то горячо доказывал ей, все говорил, все убеждал в чем-то. Иногда, кажется, сердился, иногда просил, даже умолял. А она отвечала кратко: то просительно, то строго, то с наигранной непринужденностью, и все тянула его за рукав, не давая останавливаться, не давая задержаться, чтобы не было разговора на одном месте, разговора, которого, как понял даже я, она избегала.

А за ними, как заколдованный, плелся я, так же минуя улицу за улицей, то борясь с ветром, то подставляя ему спину. Я прятался, чтобы не быть увиденным идущими впереди, в подворотнях, за деревьями, за углами домов и в отбрасываемой ими тени. Я шел, не слыша почти ничего из объяснений парня и девушки, шел, сам не зная почему и зачем, но не мог не идти, словно что-то притягивало меня к этой паре, словно и для меня в их разговоре было нечто важное, нужное и лично необходимое.

Наконец они подошли к двухэтажному дому с темными, спящими окнами. Одинокий уличный фонарь, стоявший поблизости, освещал только угол дома и часть двора, обнесенного перед фасадом высоким забором. Витька с девушкой встали у калитки, вделанной в правую створку больших дощатых ворот. Фигуры обоих опять растворились в тени, отбрасываемой забором и воротами. Я укрылся за темным углом забора и находился от них всего в нескольких метрах.

Не совсем понятными были их первые фразы, когда они остановились. Какие-то намеки, упоминания незнакомых парней и девушек. Но тон был понятен мне, по крайней мере, мне так казалось.

Затем Витька встал спиной к калитке, как будто загораживая девушке путь. И глухо сказал:

— Ну, хватит. Скажи, Ирка, любишь или нет? Прямо скажи.

Она молчала. А я весь обратился в слух.

— Не обижай, — просил Витька. — Знать хочу. Не могу больше. Лучше «нет», чем неизвестность.

Она молчала.

— А может, «да»? — с надеждой в голосе снова заговорил он, — Скажи! Тебе со мной, Ирка, будет, — у него перехватило голос, — ну, знаешь как… Ведь я тебя сильно-сильно…

— Ты, Витя, говоришь: лучше что угодно, чем неизвестность, — перебила Ирка, не давая ему договорить. — Пусть так. Я скажу.

Она отступила на шаг назад и попала в полосу света от фонаря. Теперь-то я как следует рассмотрел ее. Девчонка как девчонка. Ровным счетом ничего особенного. Пальтишко, платочек, косенки из-под него. Лицо самое обыкновенное. В моем представлении десять таких девчонок не стоили мизинца классного футболиста Витьки Черкасского.

Она молчала, очевидно, подбирая слова. Напряженно молчал и он. Именно напряженно, так как даже не было слышно его дыхания. Затаил дыхание и я.

— Ну вот, — с трудом начала девушка. — Ты говорил, что мне, наверное, неинтересно с тобой. Я тебе правду ответила: мне с тобой хорошо, интересно. Ты для меня друг. Самый, самый… настоящий! Но… — она замялась.

— Можешь не продолжать, — сдавленно пробормотал Витька. — Понял. Спасибо на дружбе. А кто… он?

— Тебе могу. Одному тебе, — лихорадочно заговорила девушка. — Потому что верю… никто не узнает. Да неужели ты сам не догадываешься? Я его давно, а он меня — не знаю…

— Этот, — так же глухо, как и раньше, буркнул Витька, не то спрашивая, не то утверждая.

— Олег, — с грустной нежностью в голосе добавила Ирка.

Я сразу представил Олега Аленина — худощавого весельчака, неутомимого в шутках, выдумках и танцах. Но я не успел сопоставить в своем воображении Витьку с Олегом, чтобы сравнить их. Не успел, потому что услышал возбужденный Витькин голос:

— Но чем же я, почему же он… Ирка, пойми, — торопился Витька, путаясь в словах. — Сможет ли он, как я… То есть, чем же… Нет, не то.

Он, приложив к груди руки, шагнул вперед, отойдя от калитки, и девушка, воспользовавшись этим, скользнула в нее. Скрипнула дверца. Витька резко обернулся, протянул руку, точно пытаясь удержать девушку, но она, стоя по другую сторону ворот и придерживая открытую дверцу калитки рукой, поспешно заговорила:

— Домой я. Не обижайся. Очень прошу. Правильно пойми. Как друг. Ну, как я тебе могу сказать, — вдруг со вздохом вырвалось у нее, — почему, чем и отчего?

Да разве я сама знаю? Не спрашивай ты меня. Так уж случилось. Прости, Витя.

И застучали ее шаги по двору, затем по крыльцу. Потом хлопнула дверь, и все стихло.

Витька стоял несколько минут, держа руку на дверце калитки, не давая ей захлопнуться, и смотрел во двор. Он словно ждал, что девушка появится снова.

А затем он отпустил дверцу, которая заскрипела, закрываясь, схватился обеими руками за острые верхушки ближних к нему досок забора о такой силой, что они затрещали, и, прильнув лицом к этим доскам, вдруг… глухо зарыдал.

К этому времени я уже был знаком с силой человеческого отчаяния. Я видел, как плачут люди во время смерти и тяжелой болезни близких. Я представлял, что такое горе. Но я никак не мог понять, осознать и прочувствовать открывшуюся передо мной сторону человеческих мук, людских страданий. Я недоумевал: плакал Витька, Витька Черкасский! Тот Витька, который играл двухпудовками, который даже не поморщился, когда ему в кровь разбили ногу на футбольном поле. Плакал из-за маленькой девушки с косичками.

И мы пошли. Впереди он, понурив голову, бредя медленно и неуверенно, как пьяный. За ним я, ошеломленный непонятным мне взрывом горя по пустячному, на мой взгляд, поводу, недоумевающий, растерянный, изумленный донельзя всем услышанным и увиденным. Я шел, ощущая полный разброд в мыслях, ломая голову над происшедшим, и, как загипнотизированный, проделывал тот же путь под уличными фонарями мартовской полувесенней ночью, что и фигура, двигавшаяся впереди меня. Я старался держаться на почтительном расстоянии от идущего передо мной человека, но и не отставал от него, сочувствуя ему и удивляясь, жалея и не понимая, страдая вместе с ним, будучи в то же время страшно далек от понимания сущности этого страдания.

А на следующий день я сидел в классе, на своем месте, и был еще более рассеянным, чем обычно. Шалости на переменах, детская надпись на столе, выдумки товарищей казались мне наивными и далекими-далекими. Я упорно думал лад тем, чему был свидетелем вчера, и смотрел через окно на школьный двор, где бегали ребята и девчонки. Мой взгляд остановился на одной девочке в голубой шапочке — у девочки были большие косы и крупные серые глаза.

Я задумался: неужели несколько слов этого хрупкого большеглазого существа будут причиной высшей степени отчаяния для какого-нибудь человека?! Я так упорно раздумывал над этим и над другими открывавшимися для меня горизонтами человеческих взаимоотношений, что не услышал, как учительница немецкого языка вызвала меня к доске. У доски я думал все над тем же и параллельно отвечал. Не удивительно, что я получил двойку. Удивительней то, что я отнесся к этому, против обыкновения, совершенно безучастно.

— Садитесь, — сказала учительница. — Двойка!

— Угу, — ответил я, подавая дневник.

— Что с вами? — удивленно посмотрела на меня учительница.

— Ничего, — спокойно ответил я, невозмутимо глядя ей прямо в глаза.

Но я, очевидно, соврал. Это было не «ничего». Это начиналась юность.