Расстроилась старуха и уху хлебать не осталась. Пошла к избушке, вынесла из нее сумку и пропала в сумеречных, умытых росой, а потому делающих шаг мягким и неслышным заливных лугах.

Есть уху пришел сам Алексеич. Показал нам улов — широченного леща с задубелой старческой чешуей и остекленевшими глазами. Сказал:

— Маленько не отпустил: как черт упирался. Старуха не приходила?

— Приходила, — сообщил Димка. — На тебя жаловалась.

Алексеич поморгал своим единственным глазом на огонь, поглядел, как я наливаю водку в стаканы, улыбнулся, должно быть, вспомнив категорическое Димкино «нет», и спросил:

— А чего на меня жаловаться?

— Да с работы на работу, говорит, часто бегаешь, — объяснил Димка. — Не держишься нигде. И сюда зря устроился: ходить ей далеко.

Помолчали. Костер потрескивал, да соловьи заливались. Алексеич выпил отмеренную ему водку, хлебнул ухи и не совсем понятно проговорил:

— Это у нее уж так… Женское. Им ведь, бабам, что нужно: живи, как Макар. Будешь жить, как Макар, хоть и худо — довольны будут. А не так — сразу на дыбы. Ночевать-то ко мне в избушку пойдемте, — неожиданно закончил он.

— Клопы, наверно, там у тебя, — отказался Димка. — Да к тому же нам вставать на самой заре, с утра еще попробуем побросать.

— Разбужу, — опроверг Алексеич. — Я мало сплю. Бессонница у меня. И клопов нету. Клоп спокойного человека любит, со мной никак не уживается. Клопу надо барахла много и чтоб на одном месте человек сидел.

— Лечиться надо от бессонницы, — посоветовал я.

— А я и рад, — вдруг запротестовал Алексеич. — Много спать — полжизни проспишь. А жить-то — всего ничего. Толку в спанье не вижу.

Сложили в кусты рыболовные принадлежности, притушили костер и пошли за Алексеичем в избушку. Около избушки я осмотрелся: с запада шла туча, выделявшаяся чернотой своей из полутьмы ночи. Посередине реки плыли разорванной цепочкой бревна, а остатки костра показывали с берега розовые чертенячьи языки.

В избушке сразу разлеглись по нарам, не разговаривая: спать оставалось совсем немного. Ворчал гром вдалеке: шла гроза. Дергач надсадно качал скрипучий маятник, где-то под потолком избушки звенел комар.

— Вот чего, — сказал почему-то полушепотом Алексеич и заворочался, — зря старуха на меня нападает. Я не то что с работы на работу кидаюсь, не летун я. А уж выходит как-то.

— Никакая работа не нравится? — полусонно пробормотал Димка.

— Наоборот, — снова заворочался Алексеич. — Всякая нравится. Хошь верьте, хошь не верьте. Поработаю, скажем, жестянщиком, гляжу — маляр кистью водит. Хожу, понимаешь, возле него: дай-ка я попробую. Выйдет — не выйдет. Так вот и тянет к этому месту. И все равно, коли интерес к какому делу у меня подошел, брошу старое и им займусь. Смолоду — все так. Сейчас уж не то, конечно.

— А здесь-то долго думаешь? — спросил я.

— Лето проработаю, — сообщил Алексеич. — Зря все-таки старуха жалуется…

«Задело», — подумалось мне.

— Она всю жизнь, — продолжал Алексеич. — «Живи, как Макар», Сосед это мой. А чего Макар? Сидит на одном месте. Да на деньги умен. Шабашки сшибает. Я и почище его могу сшибить. Ему до меня по любому делу палкой недокинуть. А на что они, деньги-то? Ребят я выучил. В гроб с собой не положишь. Так, видишь, Макару уважение от соседей. А я с работы да на работу. Бабам — им нужен порядок и чтоб как у людей. А у меня все не так. Вот и сердится.

Тишина стояла в избушке. Только под потолком звенел уже не один комар, а несколько: видимо, ухитрялись как-то пролезать с улицы.

— Эх, образование бы мне, — вздохнул в темноту Алексеич. — Что я кончил?.. Читать да писать выучился.

— Ну, и куда бы с образованием? — совсем сонно проговорил Димка.

Алексеич не отвечал долго, потом сказал:

— Все бы прошел. Всякую бы работу на земле испробовал.

Я задремал. Вдруг из дремоты меня вывел сиповатый шепот Алексеича:

— Не спите, ребята, или спите?

Димка сладко похрапывал, я сердито отозвался:

— Не сплю, чего?

— А вот окажи, — начал Алексеич. — Могу вот я сейчас, в таком, положим, возрасте выучиться до того… — он, очевидно, поколебался, но решился и добавил: — До того чтоб этот самый… спутник построить?

— Да ведь спутник целый коллектив делает, а не один человек, — ушел я от ответа.

Алексеич помолчал и, ни к кому не обращаясь, отпустил в темноту:

— Жалко.

Я опять задремал и не понял по интонации, чего ему жалко: или того, что спутник строят коллективом, или того, что поздно уже ему учиться…

На ранней зорьке меня подняли птичьи голоса и солнце, ударившее к нам через окошечко. Я встал, взглянул на часы и распахнул дверь. Небо после грозы сияло, а луг был мокрым, и песок мокрым, и кусты мокрыми.

От реки к избушке шел Алексеич, неся ведро воды. Я вспомнил его вчерашнее: «Много спать — полжизни проспишь. А жить-то — всего ничего» — и принялся тормошить Димку.

Конец нового дома<br />(Рассказы) - i_008.jpg

СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ ТЕРЕХИ РУМЯНЦЕВА

А и хороша же Ломенга-река! Не только красотой своей, но и чистотой необыкновенной. Пробилась она от севера к югу, сквозь леса раменные, тишиной заколдованные. Бежит, катится мелкой волной в луговых берегах, на которых выстроились цепочками столбы: бревна и валежник во время паводка от заливных лугов отбивать.

Струя у Ломенги цвета стального, но чуть синевой отдает. Чистится струя, свежится по дороге: на галечных переборах, на песчаных отмелях. Приволье тут рыбе, раздолье. И от первоистоков до самого до Суножа, не то что на берегу, а и поблизости от реки, — ни одного стока от предприятия какого-нибудь, ни кладбища, ни гнилой болотины. Забредет по колено в воду лось и пьет. Пьет и заяц, и лиса, и другой зверь, и птица всякая. Ложись и ты грудью на берег, руками у воды упрись, губами струи достань. Пей!

Глаза у приречных жителей — у многих — цветом струю Ломенги напоминают. Народ крупный, малоразговорчивый. Леса не боятся, зверя не боятся, работы не боятся. Смерти, может, побаиваются, а пуще нее болезни: нет хуже належаться, самому намаяться, других намаять. А еще того хуже, что неизвестно, для чего живешь. Помирать не помираешь и жить не живешь.

Вот об этом у Терехи Румянцева все думы, когда он к Шартановскому перевозу на берег Ломенга приходит. Посидеть. А ходит он летом почти что каждый день.

…У реки еще свежестью недавней ночи, обдает, но но всему видать: день будет каленый, настоящий июльский. Только что катер протащил крытую баржу, и мягкая волна неостывшей за ночь воды моет сухую глину крутого берега, шлепает о борта парома. Перевозчики спускали для прохода баржи канат, а теперь, поднимая его, поухивают у шутихи на другом берегу.

Тереха с этого берега смотрит некоторое время на их работу, потом садится на бревно, закуривает и переводит взгляд на воду. Семьдесят лет, с первого года жизни своей, смотрит он на эту струю и не может наглядеться. Отражается в глазах его река, и сами глаза весь свой цвет и свет от реки переняли.

Он подставляет спину к поднимающемуся выше солнцу. Хорошо. Прогреваются и плечи, и лопатки, и поясница, прикрытые репсовой светло-синей рубахой. Не мозжит в костях, не ломит, не ноет. Куда лучше! Вот и паром, груженный тремя автомашинами, идет сюда. Можно будет поздороваться с паромщиками, среди которых есть и старые его товарищи, затянуться «беломориной» и снова глядеть на реку, слушая, как судачат о последних новостях говорливые бабы.

Знает Тереха и баб и мужиков, почти всех, что переезжают за реку. Но еще лучше знает он саму реку, вдоль и поперек, на глуби и на мели. Знакомы ему и омуты, и перекаты, и косы, и кривули, и стрежи, и вьюны, и острова, и мысы — все хитрости речные, все тайны Ломенга.

Грустит Тереха. Вспоминается ему то время, когда не только он знал реку, но и река знала его. Был Тереха лучшим лоцманом на Ломенге, водил самоплавом огромные, многорядные плоты-соймы. Хозяином он был на реке, хозяином и в приречных городишках и селах…