— Тонька где, спрашиваю?
— Ушла, — безучастно отозвался старик.
— Куда?
— Почем знаю! — не меняя тона ответил старик. — Кажись, в Пимачата.
Юрий резко повернулся и снова исчез, направляясь в сторону, противоположную той, в которую ушла Тоня. Он явно намеревался догнать ее. Кто знает, зачем? Может быть, извиняться, просить примирения. Может быть, к старым оскорблениям прибавить новые… Неизвестно.
Старик молчал. Приходилось молчать и мне. Затем он поднялся, и по его движению я понял, что он принял какое-то решение.
— И-эх! — махнул он рукой и даже, мне показалось, выругался сквозь зубы. — Слушай, милый, — обратился он ко мне. — Ты меня прости, но поди-ка ты в Сохру. Семь верст здесь. Сейчас луна, тропка тут хорошая. Видел, куда дочка пошла? Не бойсь, не заплутаешься. Берега придерживайся. В Сохре лесопункт: оттуда и катера через Снегов ходят, и машина подпасть может. Уедешь. Извини уж, такая напасть приключилась! Поди! Один остаться я должен.
Повинуясь просьбе старика, я быстро собрался и спрыгнул на берег, провожаемый его разъяснениями, как добраться до Сохры. Войдя в густой береговой кустарник, я свернул с тропки, сделал дальний обход по берету и, пригибаясь, стараясь ступать бесшумно, приблизился к краю возвышенной части берега, откуда было можно спуститься к плоту. Там я прилет за корягой, вынесенной на сушу весенними водами, и стал глядеть на плот. «Нельзя оставлять старика, — подумалось мне, — натворит еще чего-нибудь с горя».
Старик стоял на середине плота, вытянувшись во весь свой высокий рост. Он смотрел в том направлении, куда должен был уйти я. Убедившись, что я отошел на порядочное расстояние, он перебросил на мысок берега вещевой мешок и багор, а потом заглянул в шалаш и обошел весь плот.
После этого он взял в руки топор, подошел к краю плота и с размаху рубанул по вицам, связывавшим бревна. И вот раздались один за одним частые удары, отдаваясь раскатистым эхом в крутоярах берегов, вверх и вниз по реке. Сначала одно бревно, затем второе, затем третье отвалились от плота и, поколебав лунную дорожку на воде, поплыли вниз по течению.
«Что он, с ума сошел с горя? — недоумевал я. — Так он весь плот по бревну распустит!..»
А старик рубил и рубил без устали. Бревна отходили от плота, выплывая на быстрину. Повалились в воду булыжники, на которых был разведен костер. Зашипели, плюхаясь в реку, головешки. Разрубая связки плота, старик бормотал что-то нечленораздельное. Однако постепенно он распалялся и вскоре я услышал произносимые им слова:
— Зятя, говоришь, себе искали, чтобы дом перестраивать? Приемка? Да мне от тебя ни одного полена не нужно. Спать спокойно не буду, коли этими бревнами дом подрублю. Может, при дележке мне как раз те дерева попадутся, что ты рубил. Не-ет! Все размолю, пусть плывет! Вдвоем со старухой дом ставили, вдвоем с дочкой перестроим. Сами поставим, сами жить будем! Провались ты!
Последнее восклицание относилось, видимо, и к зятю, и к остаткам плота. Как раз в эту минуту старик соскочил на берег, выдернул из земли кол, к которому был привязан плот, и багром оттолкнул остаток плота подальше от берега. Вскоре и этот остаток пересек лунную дорожку, выходя на быстрое течение.
Старик вскинул мешок на спину, положил багор на плечо, взял в свободную руку топор и стал подниматься на крутик. Он прошел неподалеку от меня, вышел на тропу и направился в сторону Сохры.
Я смотрел ему вслед, следил, как он уходит в густые кустарники и как пика-багор с поблескивающим острием плывет поверх ивняка, и думал, что старик сказал неправду, когда говорил о характере своей дочери. В ее характере было, без сомнения, немало и отцовского.
ПО ДРЕВНИМ ЗАВЕТАМ
В конце марта у Мишки Копылова начинается бессонница. Днем он работает, как обычно в это время, через пень-колоду, вперевалку, оставляя без внимания насмешки и замечания работающих вместе с ним. Угрюмо зевает, кажется, ждет не дождется ночи.
А ночью ему не спится. Он ерзает и ворочается на постели, не отвечая на сонные призывы жены угомониться. Потом не выдерживает, встает, накидывает на майку полушубок и валенки на босу ногу. Выходит на крыльцо покурить.
Крыльцо у его избы без перил и без крыши: просто срублена и приставлена лестница с широкими ступенями. Мишка приваливается плечом к косяку, курит и смотрит на осевший от капели и солнца сугроб возле крыльца, вдыхает запах подтаявшего снега, всегда тревожащий предчувствием чего-то, что должно произойти, предчувствием перемен.
В глухоте этой теплой ночи, которая нависла над Ушаковым, над районом, а может, и над всей землей — ни скрипа, ни огонька. Все в Ушакове спят, небо заволочено тучами и только иногда, если долго стоять, послышится случайный и чаще всего непонятный звук.
Но вокруг не безмолвие. Вот упала капля: «пуль». Живут шорохи. То ли садится снег, то ли комки падают с еловых и сосновых лап. Похоже, что оживает что-то большое и вздыхает пока потихоньку, и шевелится чуть-чуть, вздрагивает.
Мишка стоит до тех пор, пока сырость не подбирается к телу, затем, вздохнув, уходит в дом.
А в одну из таких ночей вдруг замирает все, потом тишину рвет глухой треск, а за ним пойдет гул, шипенье, неясное скрежетанье. Сразу, неизвестно откуда, прибегает ветер, сначала теплый, потом холодный. Напахнет и мокрой елкой, и прелой соломой, и свежестью открытой воды. Это уже апрель, это на реке ломает лед.
Тогда-то Мишка решительно кидает папиросу, идет к себе на постель и спит остаток ночи беспробудно, без снов.
На следующий день он не выходит на работу, собирает вещевой мешок, натягивает сапоги, ватник, и под вечер, крадучись, в сумерках, словно боясь встречи с кем-то, отправляется из Ушакова.
Ночует он в гостинице приречного городка. Утром не сразу идет в сплавную контору, сначала прогуливается вдоль реки, смотрит, где стоят соймы, где что делается, ищет старых знакомых.
У реки и на реке все кипит. Снуют буксиры, катера, катерки, лодчонки. Звенят тросы, трещат сходни, гомонят десятки голосов. И всюду — лес: на барже тес, на другой — брус, на воде соймы, на берегу штабеля. Куда ни глянешь — все бревна сплоченные и заштабелеванные, все доски, все обрезки. Меньше, видно, земли и воды, чем дерева.
Мишку узнают. Он здесь свой. У него прозвище, неизвестно почему родившееся, — Мыло. Он не сердится, когда кричат:
— Ого! Мыло на подхвате.
— Мыло, давай к нам.
— Ми-и-шу-ха! Поедем с нами до Горь-ко-ва-а.
Наконец, Мишка находит что нужно: ту бригаду, куда он хочет. Курят, говорят о расценках, о выработке, о спецовке. Затем идут с десятником в контору. Мишка оформляется и получает спецовку.
В спецовке его не узнать. Маленький, но плотный, он хрустко шагает по гальке и дощатым тротуарам вместе со своей бригадой. Оправляют в столовой начало сплава.
Городок малюсенький, давным-давно заброшенный в самые лесные дебри. Столовая в нем одна, и в это время она полна сплавщиками. Редкие командированные подозрительно косятся на говорливую, шумливую братию в фуфайках с наплечниками из кожзаменителя, в зеленых штанах и резиновых ботфортах, стремятся побыстрее дожевать свою котлетку и уйти. А сплавщики садятся по пятеро, по шестеро за столы, где положено сидеть четверым. Некоторые, в том числе и Мишка, неумело, с напряжением, тащат подносы со щами и гуляшами.
Вот уже обед кое-как расставлен по столу корявыми, плохо гнущимися пальцами, и кто-то уже оббивает сургуч с бутылки под столом, льет там же в стакан «норму», опасливо поглядывая на табличку, где написано слово «распитие» с соответствующими назиданиями, и на милиционера, который хладнокровно обедает за соседним столиком.
После «распития» разговор сначала не клеится. Кто рассказывает о своих домашних делах, кто лезет в отвлеченные темы. Но помаленьку, с одного слова, сказанного невзначай кем-нибудь, беседа возвращается к работе, спецовке, расценкам и прочно задерживается тут. Спорят и доказывают, чем нынешний сезон хуже прошлогоднего, чем лучше, бывалые люди вспоминают давние годы и «как тогда было»…