Пришла в себя уже на пароходе. Испуганно смотрела с дочкой на большую реку, на города по берегам. Сторонилась бойких баб и мужиков. Дальше станции нигде за всю жизнь не была Татьяна, а дочка — дальше своего сельсовета.

А совсем очнулась в большом городе, когда увидела, наконец, Арсеню, исхудавшего до невозможности и от этого ставшего еще длиннее. Не бежала к нему, не падала на грудь, а остановилась, как очумелая. И ноги подкосились, дальше не понесли.

В голове только одно было, что есть же на свете правда и что очень правильно все предсказала, не обманула гадалка.

Хлопают цветы таволги Арсеню по ногам, качается перед Татьяной его спина. Недалеко уже покос, и работы там сегодня немного, но все труднее идти Татьяне. Сегодня особенно трудно.

То в жар кинет, то в холод. То за сердце словно кто рукой возьмется — сожмет. Знает Татьяна — худо ей, но идет она и надеется: «Ничего, чай, не помру».

Так вот и по жизни ее вела надежда в любую, самую горькую минуту: «Ничего, у людей и горше бывает… Перетерплю». Каждый вечер засыпала с надеждой: «Вот пройдет это время, потом полегче будет».

И не то чтобы не роптала она: и ревела, и причитала, и ругалась. Однако опять-таки твердо знала, что и без плача жизнь не проживешь и без ругани. Это в могиле всем спокойно.

А как бы ей жить, если б не надежда, да не мечты, да не любовь? В бога она не верила, то есть икону одну для порядка держала и подумывала иногда: «Может, кто-то там и есть?» Однако была она сама по себе, а бог как-то сам по себе. Иногда и перекреститься можно было, чтоб не обиделись там, будто налог заплатить и квитанцию получить. А в земные дела она бога не мешала, слишком прямо на жизнь смотрела, не мудрствовала. Некогда было: бока у нее всегда болели от работы.

Глядит Татьяна на Арсенину спину и думает, что сильно он изменился за годы разлуки и за последние годы. И дело не в том, что внешне, а стал — точно бы тот, а и не тот.

Он из города ехать не хотел. Она его уломала, но в деревне он сразу дом продавать начал.

«Уедем на лесопункт», — сказал.

Шибко ей хотелось остаться в деревце. Чудилось ей, что словно их первый год тогда вернется. Спорили, и она выкрикнула:

«Знаю ведь я! По-старому, в начальниках ходить хочешь. А не выходит. Молодых, грамотных наросло».

Может, и лопала в больную точку. Арсеня насупился, ответил:

— Хоть и так. Да я от работы не бегаю, а куда хочу — туда поеду. Всего уж мне хватило.

И неизвестно к чему со злостью прибавил:

— Весила бы, как я, в плену — сорок кило…

Она подумала о том, что такой мужчина весил сорок кило — и отступилась. Он вообще теперь часто вспоминал вслух прошлое. Но только пьяный. Трезвый стал еще молчаливее, хотя и прежде был не болтлив.

А пьяный, да если случался собеседник, становился разговорчивым. Про войну говорил и про плен. Ужасая Татьяну, пускался в высокие материи и даже о политике рассуждал, чего раньше за ним не водилось.

Но в политике был не силен, и более поднаторевшие в этих делах и читавшие газеты собеседники его уличали. В качестве доказательства кивали они на стену его комнаты и говорили: «Смотри-ка, кого понавешал, текущего момента не соображаешь».

Негусто у Арсени было собеседников, но они были помоложе и, видимо, знали больше.

А на стене у него, на той, что прямо от входа из кухни, висели портреты, печатанные типографским способом: те, что сохранила жена от довоенных лет. Повесил он и несколько новых. И отвечал на укоры:

— Жалко те, что ли? Пусть висят. И вид в комнате лучше.

На той же стене отсчитывали время ходики, расположились фотографии дочки с зятем, а в углу, на стыке с другой стеной, поместила Татьяна икону, неизвестно почему Николая-угодника, помощника и заступника моряков и рыбаков.

Сильно любил Арсеня дочку, больше, чем раньше. Это радовало Татьяну. Но сердилась она, что балует он ее, часто шлет деньги. Дочка выучилась и жила в городе: зарабатывали они с мужем хорошо, можно бы обойтись без отцовских подарков. Однако Арсеня на упреки Татьяны отвечал одинаково:

— Полно, матка. Это нам всю жизнь ломить, а они уж пускай покрасуются.

И ломил. В сплавной считался хорошим работником. Безотказно шел, куда пошлют, тянулся за молодыми. Хвалили его. Дома тоже без дела не сидел, хозяйство вел, не отступался от огорода и скотины, хотя и тяжело стало. Татьяна, как могла, за ним тянулась. Когда чувствовала себя ничего, даже на подсобные работы на лесопункт ходила. Но в последнее время сильно сдавать начала и еле-еле дома управлялась.

Вот и поляна. Была она вытянутой, с бугром посредине, возникшей, как многие поляны в лесу, совсем по неизвестной причине. Окружило ее разнолесье, около одного из концов стояла старая ель, поблизости от нее заметан вокруг стожара стог, частично прикрытый сверху куском брезента.

Здесь было уже душно, и Татьяна спустилась в маленькую лощинку за поляной, где не то речка, не то цепочка связанных друг с другом болотцев находилась среди осоки. Она умыла лицо и попила из горстей, а потом села в тень. Постукивало в висках и вроде мутило немного, пот выступал. Она решила отдохнуть.

Арсеня поставил мерина в тень, полез на стог. Скинул брезент, стащил затем сено сверху и начал растрясывать вокруг стога.

Солнце вставало выше, и птицы умолкали до предвечернего, не такого знойного часа. Только кузнечики рассыпались из-под ног, потрескивая и пружинисто падая в сухую щетку срезанных чуть не вплотную к земле стеблей.

Молчали деревья, даже осины не трепетали. Только мерин изредка переступал ногами. Терпко и сладко несло от нагретого сена. Взятое в охапку, оно чувствительно, но приятно щекотало и покалывало руки.

Раскидав овершье, Арсеня отряхнул с рубахи сено, постоял, поглядев вверх. Там, в бесконечной голубизне, высоко-высоко плавными кругами ходил ястреб. Арсеня последил за ним, вытер пот с лица и пошел к копнам, присевшим по всей поляне, как большие муравейники.

Когда он начал растаскивать копны, из леса вышла Татьяна, неся грабли и вилы, спрятанные вчера в кустах. Ловко присела у ближней копны, забрала в обнимку чуть ли не половину ее и принялась, как и Арсеня, растрясывать сено под солнце.

Залетали один за другим слепни, норовя сесть на потную шею и укусить так, что ойкнешь от боли. Начали, вероятно, они беспокоить и мерина, потому что он стал переступать, постукивать копытами и всхрапывать чаще, а потом затрещал кустами, сбивая ветками и листьями надоедливую тварь, ушел в густоту кустов и там затих.

Работали, как и добирались сюда, молча. Только один раз Татьяна заметила:

— Ну сено… Зеленое тебе, пахучее. Что чай…

Растрясли копны, решили посушить и разок поворочать. Ушли в тень ели, расположились там, отдыхая, отмахиваясь от овода. Арсеня развязал привезенный с собой узелок, вынул яйца, и хлеб, и соль, и сало, и свежие огурцы… Но есть не хотелось, и они не стали.

Так сидели они долго. Потом Арсеня сказал:

— Давай, мать, наворочаем. Здорово сушит. Поворочаем, а тут и загребать.

Татьяна сняла свой белый платочек, повязалась поаккуратнее и начала подниматься. Но почувствовала, что ноги будто не свои. Снова замутило, и вдруг пошел, пошел лес куда-то в сторону, хороводом. И поляна пошла, и стог двинулся. Только спустилась на коленки Татьяна и с хрипотцой в голосе попросила:

— Воденки бы, Арсень… Шибко худо мне.

Арсеня глянул в ее чем-то изменившееся, чем — он не разобрал, лицо, схватил бурачок, который всегда таскал с собой на покос, и затрусил в лощинку к воде.

Он наполнял бурак холодной и чистой водой и не видел, как снова приподнялась Татьяна и снова опустилась — уже не села, а легла. Не слышал, как она что-то пробормотала.

А потом метнулась она в сторону, рванула непослушными пальцами кофту на груди, выгнулась вся и задрожала мелко. Затем протянула правую руку куда-то вверх, точно хотела уцепиться за что-то невидное глазу, приподняться, может быть, встать. Но рука упала, и Татьяна вытянулась и замерла.