Впервые это произошло вскоре после замужества, когда ока уже ожидала ребенка. Виктория и Андрей сидели в столовой и тихенько разговаривали. Вера Григорьевна не любила, когда они рано уходили к себе. Свекровь сидела здесь же и читала на английском языке Хемингуэя. Маятник дорогих часов веско отсчитывал томительные минуты. Было десять часов вечера, еще рано было ложиться спать. Внезапно Вика поднялась и, свободно ступая, прошла к кабинету профессора. Приоткрыв дверь, она сказала:

— Папа, вам не скучно здесь одному? Вы, наверно, устали. Идемте посидим с нами. Может, послушаете новую пластинку? Я как раз купила…

Вера Григорьевна от такого святотатства обмерла. Андрей испугался за жену: вдруг ей ответят уничтожающе. Однако профессор нисколько не рассердился. Он вышел в общую комнату и сел на диван возле невестки. Он сидел очень пря-:мо, будто у него вместо позвоночника был железный стержень.

Вика стала рассказывать о последней операции на глазах, которую делала Екатерина Давыдовна. О разных больных, как они боятся операции, даже военные, даже моряки, и о всяких комичных случаях на ее дежурстве. Все молча слушали. Потом Вика сбегала за пластинкой и заставила ученого прослушать песенку Шульженко.

Смущенный Андрей сказал жене:

— Ты хоть бы Бетховена выбрала или Шостаковича! Но Николай Иванович вежливо сказал, что ему нравится. Неожиданно он спросил, нет ли у Вики «Каховки».

Вика сказала, что, к сожалению, нет, но если никто не возражает, то она может спеть…

— Разве вы поете? — как будто удивился Николай Иванович.

— Все люди поют, — ответила Вика, — одни лучше, другие хуже. Когда я училась в медицинском техникуме, то выступала на концертах самодеятельности — у меня сопрано. На таком концерте в Доме культуры мы и с Андреем познакомились. Разве он не говорил?

Все как-то странно посмотрели на нее и попросили спеть.

Вика спела «Каховку», потом «По долинам и по взгорьям» и, наконец, «Комсомольцы двадцатого года». Возможно, последнее она спела значительно позже, когда уже был Санди. Потому что он это хорошо помнит. Голос у нее несильный, но свежий, сочный, словно прохладный, и удивительно приятный. (Это не потому что пишет сын, другие, посторонние, так говорили!) Только ей было тяжело петь без аккомпанемента.

— Николай Иванович, может, вы будете мне аккомпанировать на гребенке? — спросила она, обводя всех простодушным взглядом серых глаз. — Вы когда-нибудь жужжали на гребенке?

Профессор озадаченно посмотрел на нее.

— Да. Кажется, да… Когда еще учился на рабфаке. Но я забыл… — Он вдруг запечалился.

— Мне кажется, мы мешаем Николаю Ивановичу работать! — твердо напомнила бабушка.

— О черт побери! — вдруг взорвался ученый. — Могу я раз в жизни, гм, пожужжать на гребенке? Но я… забыл.

Он был явно растерян. Андрею почему-то стало очень жаль отца.

— Папа, это совсем просто. Я тебе покажу, — сказал он. Но профессор замычал, словно от зубной боли, и ушел к себе в кабинет.

— Так расстроить Николая Ивановича! — прошипела Вера Григорьевна и ушла в спальню в сильном негодовании.

Не скоро после этого позвала Вика свекра «посидеть с нами», но позвала. Постепенно Николай Иванович сам стал заходить к невестке. У них развилось что-то вроде дружбы.

Для Санди всегда было очевидным, что если строгий дедушка кого любит, так это маму. Между отцом и дедушкой не было духовной близости. Пожалуй, между ними стояла Вера Григорьевна.

Вскоре после неприятностей из-за Ермака, когда в доме свирепствовал «антарктический холод», Николай Иванович, в свою очередь, задержал всех домочадцев в столовой после ужина.

— Нам надо поменять квартиру, — сказал он без всякой подготовки, — на две.

Все уставились на него.

— Не понимаю тебя, — заявила высокомерно Бэра Григорьевна.

У Николая Ивановича дернулось веко. Он попридержал его пальцем.

— Что же тут понимать, — спокойно возразил он. — Поменяем нашу квартиру на две… в разных частях города. Я уже переговорил с председателем горсовета. Он охотно пошел мне навстречу. Да… в разных частях города!

— Почему, отец? — нарушил долгое молчание Андрей Николаевич.

Дедушка твердо посмотрел на него.

— Я сделал ошибку, что сразу не отделил вас. Знаешь, как в крестьянских семьях. Пора Вике пожить свободно и радостно. А то она… А то изменится у нее характер. Она накануне срыва. Всегда натянута. Всегда под гнетом. Я не могу себе простить, что не задумался об этом раньше. Она может… ожесточиться против тебя.

— О нет! — вырвалось у Виктории Александровны. Андрей Николаевич взглянул на мать. Лицо ее застыло,

словно она умерла.

— Не надо ничего менять! — почти закричал Андрей Николаевич. — Я не согласен. Вика, разве ты жаловалась отцу?

— Как ты смеешь! — оборвал его профессор. Он поднялся из-за стола. Сейчас он казался выше ростом. — Уже все решено. Завтра можете сходить посмотреть квартиру. Через неделю переедете. — И Николай Иванович ушел к себе в кабинет.

Санди взглянул на расстроенного отца, смущенную мать, убитую, разобиженную бабушку и на цыпочках вышел из комнаты.

«Пойду-ка я к Вовке Лисневскому!» — решил он. Вова был его одноклассник и жил в этом же доме, этажом выше.

Санди не любил семейных неприятностей.

Виктория Александровна прокралась перед сном к профессору. Он все еще работал Лицо его казалось грустным и усталым. Она обняла свекра и бережно поцеловала его в морщинистую щеку.

— Вам не будет одиноко, папа? — спросила она. Николай Иванович лукаво покачал головой.

— Я буду приходить к вам, — сказал он вполголоса. — Помнишь, как мистер Р. Уилфер у Диккенса. И наверно, так же протру головой стену над своим постоянным местом. У меня будет постоянное место, Вика?

— Будет, папа! Спасибо тебе за все, за все!

Глава четвертая

«ТЫ ЖЕ НЕ ЭГОИСТ?»

В середине ноября Дружниковы поменяли квартиру. Бабушка и дедушка переехали в просторную, двухкомнатную, возле самого института, директором которого был дедушка.

Вера Григорьевна отвела под кабинет мужу лучшую комнату, но профессор посоветовал оборудовать ее под столовую.

— У меня же есть кабинет на работе, — сказал он, — зачем мне два?

Теперь он задерживался в институте до глубокой ночи. Как не хватало Николаю Ивановичу голосов Санди, сына, Виктории, их шагов, приглушенного смеха! Конечно, он всегда мог к ним пойти, но застенчивому, несмотря на всю его известность, человеку не так легко это было сделать: «Они еще, наверно, от нас не отдохнули. Пусть побудут одни. Вместе». Нельзя забывать и о том, что профессор был далек от сына. Его давние неловкие и робкие попытки сблизиться с Андрюшей разбивались о холодную замкнутость сына. Только однажды Николай Иванович бросил жене упрек, что она восстановила против него их сына, но думал он об этом часто и никогда не смог простить этого жене.

Санди теперь жил у самых верфей. Из окон прежней квартиры бухта виднелась с птичьего полета, а теперь приблизилась, обрела запахи и звуки. Совсем рядом плескалась вода, зеленоватая, с радужными кругами от нефти, и уже не игрушечными казались корабли, а огромными, больше домов. Утром Санди будили гудки, и, когда он шел с учебниками к остановке троллейбуса, его догоняли и перегоняли рабочие в комбинезонах, куртках, ватниках. От их одежды исходил запах машинного масла, моря, табака. Вместе с ними каждое утро проходил и другой дед Санди — мастер кораблестроительного завода Александр Кириллович Рыбаков. Вот он стал бывать у них чаще, иногда прямо с работы — усталый, закопченный, вымазанный в мазуте, но неизменно веселый и горластый.

Виктория Александровна была очень счастлива, если, конечно, исключить ее мучительные тревоги в часы полета мужа. Она так и не привыкла, как другие жены летчиков, относиться к этому спокойно и всегда боялась аварии, беды.

Она купила недорогую мебель, веселые занавески, заказала стеллажи для книг, цветов, керамики и теперь с наслаждением все расставляла и развешивала. Ей помогали Санди, Ермак и Ата, ходившая к Дружниковым теперь почти каждый день.