Ни одной, кроме Молли.

Она была всего на год или два старше меня и росла подобно зеленому побегу, пробивающемуся сквозь щель в булыжнике. Ни пьянство и жестокость отца, ни изнурительный труд подростка, пытающегося содержать дом и продолжать семейное дело, не смогли сокрушить ее. Когда я впервые встретил ее, она была дикой и настороженной, как лисенок. Молли Расквашенный Нос, так называли ее уличные мальчишки. Она часто бывала вся в синяках от побоев своего отца. Несмотря на его жестокость, она, однако, любила его. Я никогда не мог этого понять. Он ворчал и ругал ее, даже когда она тащила его домой после очередной попойки и укладывала в постель. А проснувшись, он никогда не испытывал никакого раскаяния за свое пьянство и грубость. Были только новые придирки: почему мастерская не выметена и пол не посыпан свежей травой, почему она не ухаживает за пчелиными ульями, когда мед для продажи почти кончился, почему не уследила за огнем под котелком с воском? Я был этому свидетелем гораздо чаще, чем мне бы хотелось.

Но, несмотря на все это, Молли росла. И в одно прекрасное лето она внезапно расцвела в молодую женщину, которая заставила меня благоговеть перед ее очарованием. Что до нее, то она, по-видимому, совершенно не подозревала о том, что глаза ее, встретившись с моими, лишают меня дара речи. Никакая магия — ни Скилл, ни Уит, которыми я обладал, — не могла защитить меня от случайного прикосновения ее руки и от смущения, в которое меня повергала ее улыбка.

Должен ли я описывать ее летящие по ветру волосы или рассказывать, как цвет ее глаз менялся от темно-янтарного до карего в зависимости от ее настроения или тона ее платья? Заметив ее алую юбку и красную шаль среди рыночной толпы, я внезапно переставал видеть всех остальных людей, сновавших вокруг. Вот магия, которой я был свидетелем, и хотя я мог бы описать ее, никто другой не сумел бы воспользоваться ею.

Как я ухаживал за ней? Я был неуклюжим мальчишкой и глядел на нее, раскрыв рот, подобно дурачку, следящему за сверкающими дисками бродячего жонглера. Полагаю, она первой поняла, что я влюблен в нее. И она позволила мне ухаживать за ней, хотя я был на несколько лет младше, не жил в городе и, насколько она знала, не имел перспективной профессии. Она думала, что я посыльный из замка, иногда работающий в конюшнях. Она так и не заподозрила, что я бастард, непризнанный сын принца Чивэла, столкнувший его с пути к трону. Это само по себе было величайшей тайной. О моих магиях и о моей настоящей профессии она не знала ничего.

Может быть, именно поэтому я мог любить ее. И, безусловно, поэтому потерял. Я позволил тайнам, падениям и боли других моих жизней поглотить слишком много моего времени и внимания. Были магии, которым надо учиться, тайны, которые надо разнюхивать, люди, которых надо убивать, и интриги, в которых надо уцелеть. Из-за всего этого мне никогда не приходило в голову обратиться к Молли за поддержкой и пониманием, в которых мне было отказано в других местах. Она не имела отношения ко всему этому и не была запятнана ничем. Я бережно охранял ее от любого прикосновения к этим сферам своей жизни. Никогда не пытался втянуть ее в свои дела. Вместо этого я окунался в ее мир — мир рыбной ловли и кораблей портового города. Она продавала свечи и мед, делала покупки на рынке, а иногда гуляла со мной по пляжу. Чтобы любить ее, мне было достаточно самого факта ее существования. Я не смел и надеяться, что она может ответить на мое чувство. Пришло время, когда обучение Скиллу ввергло меня в отчаяние столь глубокое, что я не надеялся пережить его. Я не мог простить себя за то, что оказался неспособен овладеть Скиллом; не мог вообразить, что мой провал может быть совершенно безразличен другим людям. Я погрузился в свое отчаяние в угрюмом самоустранении. Прошли долгие недели, в течение которых я не видел ее и не послал ей никакой весточки о том, что думаю о ней. В конце концов, когда больше обратиться мне было не к кому, я все же нашел ее. Слишком поздно. Я пришел в «Пчелиный бальзам» однажды вечером с корзиной подарков, как раз вовремя, чтобы увидеть, как она уходит. Не одна. С Джедом, красивым широкоплечим моряком с шикарной серьгой в одном ухе, в расцвете его мужской зрелости. Незамеченный, сраженный, я скользнул в сторону и наблюдал, как они рука об руку идут от свечной мастерской. Я смотрел, как она уходит, и позволил ей уйти, а в последующие месяцы пытался убедить себя, что мое сердце тоже отпустило ее. Не знаю, что могло бы случиться, если бы я побежал за ними тем вечером и вымолил у нее одно последнее слово. Странно думать, как много событий может произойти из-за неуместной гордости мальчика, приученного к поражениям. Я выбросил ее из головы и ни с кем не говорил о ней. Я продолжал жить.

Король Шрюд послал меня в качестве личного убийцы с огромным караваном, отправленным засвидетельствовать обет горной принцессы Кетриккен, которая должна была стать женой принца Верити. Мне надлежало устранить ее старшего брата, принца Руриска, с тем чтобы Кетриккен осталась единственной наследницей трона Горного Королевства. Но, прибыв туда, я натолкнулся на паутину обмана и лжи, сотканную моим младшим дядей, принцем Регалом, который задумал уничтожить Верити и сам претендовал на руку принцессы. Я был пешкой, которой он собирался пожертвовать в этой комбинации. И я был пешкой, которая неожиданно опрокинула другие фигуры, расставленные им. Ярость и месть Регала обрушились на меня, но я сохранил для Верити его корону и его невесту. Не думаю, что это был героизм. И не думаю, что это была простая месть человеку, который всегда унижал и оскорблял меня. Это был поступок мальчика, становящегося мужчиной и выполнившего клятву, данную много лет назад, еще до того, как я понял ее цену. Я заплатил за это своим здоровьем, которое так долго считал чем-то само собой разумеющимся.

Долгое время после того, как был разрушен заговор Регала, я провел в постели в Горном Королевстве. Но настало утро, когда я проснулся и понял, что моя долгая болезнь наконец отступила. Баррич решил, что я достаточно здоров для того, чтобы начать долгое путешествие домой, в Шесть Герцогств. Принцесса Кетриккен и ее свита уехали в Баккип несколько недель назад, когда погода была еще хорошей. Теперь зимние дожди уже душили самые высокие области Горного Королевства. Если бы мы в самое ближайшее время не покинули Джампи, то были бы вынуждены зимовать там. В это утро я проснулся рано и укладывал оставшиеся вещи, когда начался первый приступ мелкой дрожи. Я решительно пренебрег им. Я просто ослабел, сказал я себе, и еще не завтракал, а кроме того, возбужден предстоящим путешествием. Я надел то, что приготовила Джонки для нашей долгой поездки через горы и равнины. Для меня она принесла длинную красную рубашку, подбитую шерстью, и зеленые стеганые штаны, окаймленные красным у пояса и манжет. Сапоги были мягкими и почти бесформенными, пока я не натянул их на ноги. Они напоминали мешки из мягкой кожи, отороченные мехом, и закреплялись на ноге длинными кожаными полосками. Моим дрожащим пальцам было нелегко завязать их. Джонки сказала нам, что эти сапоги идеально подходят для сухого горного снега, но лучше их не мочить.

В комнате было зеркало. Сперва я улыбнулся своему отражению. Даже шут короля Шрюда не одевался так ярко. Но в контрасте с веселой расцветкой одежды мое лицо было еще более худым и бледным, отчего глаза казались слишком большими, а жесткие черные волосы, остриженные на время болезни, торчали, как шерсть у собаки на загривке. Моя болезнь иссушила меня. Но я сказал себе, что наконец отправляюсь домой. И отвернулся от зеркала. Когда я упаковывал несколько маленьких подарков, которые выбрал, чтобы отвезти домой друзьям, слабость усилилась.

В последний раз Баррич, Хендс и я сели позавтракать с Джонки. Я еще раз поблагодарил ее за все, что она сделала для моего выздоровления. Я взял ложку, собираясь приняться за кашу, и мою руку свело судорогой. Ложка упала. Я проводил ее глазами и упал вслед за ней.

Следующее, что я помню, — это темные углы спальни. Долгое время я лежал не двигаясь и не разговаривая. Состояние опустошенности сменилось пониманием того, что со мной случился еще один припадок. Он прошел; тело и разум снова подчинялись мне. Но я больше не хотел ими командовать. В пятнадцать лет, когда большинство людей только начинают входить в силу, я уже не мог доверить своему телу даже самую простую работу. Мое тело было разрушено, и я в ярости отказывался от него. Я люто ненавидел себя и искал способа выразить мое жестокое разочарование. Почему я не смог выздороветь? Почему я не поправился?