В четверг 19 июня, вечером, в маленьком сквере в конце Шарлотгенбургского шоссе состоялась последняя встреча Журавлева с «Брайтенбахом». Она длилась всего несколько минут.

Взволнованный до предела, обычно весьма сдержанный в проявлении каких-либо чувств, «Брайтенбах» едва выдавил:

— Война… Нападение состоится в воскресенье, 22 июня… В три часа утра… Прощай, товарищ.

Они пожали друг другу руки и разошлись, чтобы никогда больше не встретиться.

Пятьдесят шесть лет спустя, рассказывая автору об этой последней встрече с Вилли Леманом, Борис Николаевич Журавлев признался, что не помнил и по сей день не может вспомнить, на каком транспорте и по какому маршруту он вернулся на Унтер-ден-Линден. Было уже около восьми часов вечера, но шифрограмму отправили в Москву немедленно, однако не по линии резидентуры, а диппредставительства, дабы придать ей больший вес.

В субботу 21 июня никто из сотрудников посольства по окончании рабочего дня домой не ушел. Все оставались на своих рабочих местах и чего-то ждали. Уже было известно — такого в секрете не удержишь — об указании из Москвы Деканозову срочно встретиться с фон Риббентропом. Нервничали и дипломаты, и члены их семей. Первый секретарь посольства Валентин Бережков то и дело безуспешно звонил в германский МИД.

Советской разведке тогда еще не было известно, что верховное главнокомандование вооруженных сил Германии определило заранее два секретных сигнала, которые должны были поступить в войска накануне дня «Д» операции «Барбаросса», назначенного на 22 июня 1941 года.

Один из двух этих сигналов должен был быть передан 21 июня ровно в тринадцать часов. Сигнал «Альтона» означал, что наступление переносится на другую дату, хотя войска в это время уже будут находиться в полной боевой готовности.

Сигнал «Дортмунд» означал, что наступление, как и запланировано, начнется 22 июня движением сухопутных войск и перелетом авиации через границу в три часа тридцать минут. Если метеоусловия задержат вылет самолетов, то сухопутные войска начнут свое наступление самостоятельно.

В тринадцать часов был отдан приказ «Дортмунд». Теперь уже даже сам фюрер не мог бы ничего изменить. Гигантская военная машина пришла в движение по всему многотысячекилометровому протяжению границы…

Вечером Коротков, которому уже до печенок надоело бессмысленное ожидание (в глубине души он прекрасно понимал, что никакие переговоры с министром фон Риббентропом ни к чему не приведут), зашел к Журавлеву и предложил:

— Пойдем, Борис, посидим где-нибудь, в последний раз пивка немецкого попьем…

Они направились в ближайшее пристойное заведение — открытую веранду ресторана оперы «Кроль», в здании которой после знаменитого пожара 1933 года проходили номинальные — на них ничего не решалось — заседания рейхстага. Поскольку каждое заседание завершалось дружным исполнением гимна, немцы, понизив голос, называли свой рейхстаг «самым большим и дорогим мужским хором в Германии».

У ресторана было одно достоинство. Здесь можно было за большие деньги и немалое количество продовольственных талонов получить хорошую, как до войны, еду и настоящее пиво.

Они заняли места под зонтиком и сделали обильный заказ, словно вспомнив, что сегодня так и не успели пообедать.

Стоял великолепный, теплый, безмятежный вечер, до наступления темноты было еще далеко.

Берлин, казалось, жил своей обычной жизнью. На Унтер-ден-Линден было многолюдно. В зале ресторана, правда, посетителей совсем немного — в такой чудный вечер желающие «посидеть» предпочитали веранду.

Они молча тянули пиво, изредка перебрасываясь малозначащими словами. Говорить, в сущности, было не о чем, вернее, было о чем, но об этом не хотелось даже думать. Поужинали…

За соседним столиком сидела, судя по всему, влюбленная парочка. Молодая женщина не отрывала глаз от своего спутника, а он тихо шептал ей какие-то слова… Возможно, точно такие, только на русском языке, сейчас говорил своей девушке сверстник этого немца на открытой веранде где-нибудь в Сокольниках или Измайлове.

Чуть дальше — еще одна чета, но лет на двадцать старше. Они тоже тихо переговаривались о чем-то своем, но в их взглядах ощущалась уже не только взаимная привязанность, но и какая-то тревога.

Ближе к тротуару за столиком, уставленным множеством кружек, веселилась компания, человек шесть, молодых офицеров. На серебристых погонах — ни единой рифленой звездочки, на френчах — ни одной орденской ленточки, только значки за спортивные достижения. Явно лейтенанты выпуска этого года. Где-то они очутятся через неделю, через месяц?

Неожиданно Короткова кольнула мысль: и эта парочка, и средних лет супружеская чета, и эти юные лейтенанты, красивые, полные надежд, и эти прохожие, спешащие по своим делам или просто гуляющие перед сном, — ничего не подозревают. И никому не ведомо, сколько из них уже мертвы. Скольких не станет, быть может, уже через месяц, через два, через год. А что будет с этим городом, столь непохожим на Москву, но к которому он уже успел привыкнуть, и даже по-своему привязаться?

Но никому не дано заглянуть в свое будущее. Даже самое ближайшее. Особенно, если оно, это ближайшее будущее, — война.

Коротков вернется в Берлин весной 1945 года. Будет участвовать в историческом событии — подписании Акта о капитуляции вооруженных сил Германии. Он придет на это место и не узнает его. Будут сметены с лица земли или превращены в груду развалин и опера «Кроль», и отель «Адлон» на углу Унтер-ден-Линден, и помпезная рейхсканцелярия, и многие прилегающие дома, и, увы, здание бывшего советского посольства. Уцелеют, правда, исторические Бранденбургские ворота и уродливая, закопченная, испещренная язвами разрывов снарядов и мин коробка рейхстага… Он тоже оставит на обожженной стене свою подпись, как и тысячи солдат, офицеров, генералов и даже маршалов…

Да, эти берлинцы не подозревали, что всего лишь через несколько часов их ждут неслыханные испытания, страдания, потери и лишения. Каждого из них в отдельности и всю страну.

Но об этом не подозревали и десятки миллионов других людей, находившихся за тысячи километров от этой уютной террасы, миллионы соотечественников Александра Короткова.

Через несколько часов на головы многих из них обрушатся первые бомбы, первые снаряды и мины, кого-то поразят первые пулеметные очереди «мессершмиттов» и «фокке- вульфов», в кабинах которых будут сидеть вот такие же, как за соседним столиком, симпатичные молодые ребята.

Коротков рывком встал, бросил на стол несколько кредиток (продовольственные талоны от карточки кельнер отрезал еще при заказе), отодвинул недопитую кружку:

— Пошли, Борис. Посидели…

ВОЙНА

После 15 июня все здравомыслящие сотрудники советского посольства[98] в Берлине, торгпредства, иных учреждений поняли, что нападения Германии на СССР следует ожидать если не с часу на час, то со дня на день. Потому что 14 июня было опубликовано печально знаменитое заявление ТАСС.

В исторической литературе последних десятилетий этот документ обычно трактуется как доказательство полной слепоты Сталина в отношении Гитлера и нацистской Германии. На самом деле, по убеждению автора, все обстояло как раз наоборот. На самом деле заявление ТАСС проявление не слепоты, но определенного прозрения вождя, увы, к сожалению, запоздалого.

Заявление было пробным шаром, зондажем. Если бы Гитлер действительно не намеревался напасть на СССР, сосредоточивал войска у границы, чтобы самому отразить советскую агрессию, или хотел таким образом оказать на Кремль давление с целью добиться каких-то выгод, или маскировал этим подлинный план вторжения на Британские острова, он, несомненно, должен был бы незамедлительно откликнуться на заявление ТАСС. Подтвердить в любой, но не вызывающей двусмысленности форме миролюбие Германии.

Этого сделано не было. Официальный МИД Германии ответил на заявление ТАСС полным молчанием. Более того, оно даже не было опубликовано ни в одной германской газете. То был тот самый случай, когда молчание, а точнее, умолчание красноречивее любых слов. Оно означало, что Гитлер уже не желает и говорить о мире. Даже для видимости.