«Черт подери! Значит, вот что мне приготовил мерзкий святоша! Долго ли мне еще смотреть на все это? Эта скотина, по-видимому, поклялся свести меня с ума!»

Эта мысль была подобна вспышке молнии. Она как будто разорвала покрывало, затемнявшее его память. Пардальян внезапно вспомнил слова, которыми обменялись Фауста и Эспиноза после его стычки с Бюсси-Леклерком. Только теперь шевалье стал понятен загадочный смысл прощания Фаусты: «Может быть, ты меня еще и увидишь, но ты не узнаешь меня». В его голове пронеслось: «Господи! Неужели эти двое действительно решили сделать меня безумцем?! Тогда все это придумала именно Фауста! Да! Теперь я вспомнил! Я ведь сам в насмешку посоветовал ей это. И богомерзкая папесса поймала меня на слове… А я-то считал, что знаю ее. И я полагал, что она неспособна на такое злодейство. О Боже! Если Ты есть, сделай так, чтобы я оказался с ней наедине всего лишь на несколько минут. Об остальном я позабочусь сам».

Пардальян шумно вздохнул. Словно бы гора свалилась с его плеч. Теперь он знает, как ему быть. Он должен приказать своим сердцу и нервам стать бесчувственными. Он должен видеть и слышать все и при этом не поддаваться ни жалости, ни страху.

Третья дверь, третья остановка. В келье находился несчастный, которого терзали раскаленными добела щипцами. Бесстрастный монах-мучитель наклонялся над стоящим на огне сосудом, зачерпывал оттуда ложку пенистой беловатой жидкости и медленно выливал ее в зияющую дыру в теле, только что проделанную его щипцами. Это была смесь кипящего масла с расплавленным свинцом и оловом. Человек выл, как дикий зверь, и ревел, как безумный, – может быть, он действительно сошел с ума: «Еще!.. Еще!..» Одновременно с этими воплями слышались жалобы того, с кого заживо сдирали кожу. Его продолжали мучить.

Почувствовав на себе холодный испытующий взгляд Эспинозы, Пардальян собрался с силами, чтобы не выдать своих ощущений. Эспинозу нетрудно было убедить в том, что он совершенно спокоен и полностью владеет собой. Но если бы кто-нибудь, кто хорошо знал шевалье, увидел его в эту минуту, то он заметил бы странную неподвижность его взгляда, землистый цвет его лица, его судорожно сжатые губы и понял бы, что тот делает нечеловеческие усилия, чтобы обуздать свои чувства.

Эспиноза снова медленно произнес: «Идемте!» и снова добавил, что преступление несчастного, который выл и хрипел попеременно, – ничто по сравнению с преступлением Пардальяна.

Безумная прогулка по бесконечной галерее все продолжалась. Теперь отовсюду неслись рев, жалобы, угрозы и проклятия несчастных жертв кровавых отцов-инквизиторов. Четвертой жертве дробили конечности, пятой выкалывали глаза, шестой вырывали язык и терзали на дыбе…

Одна дверь осталась закрытой. Монах отворил маленькое окошко, и шевалье увидел полдюжины кошек, которым долго не давали пить. Теперь, обезумев от жажды, они раздирали своими острыми когтями обнаженного человека.

Все, на что смотрел Пардальян, было плодом изобретательной фантазии какого-то кровожадного безумца. Из открытых дверей раздавались звуки, способные разжалобить даже каменное сердце.

И у каждой двери Эспиноза неизменно повторял: «Идемте!» и сравнивал преступление шевалье с преступлениями агонизирующих мучеников. Все они были невинными младенцами по сравнению с шевалье.

Наконец галерея закончилась. Вместе с ней закончился и этот кошмарный час. Пардальян чувствовал, что, несмотря на все его старания держать себя в руках, рассудок его слегка помутился. И его жалость к этим несчастным жертвам, чьих преступлений он не знал, была так сильна, что она заставила Пардальяна забыть одну вещь: показанные ему пытки должны были убедить француза в том, что весь этот ужас ничто по сравнению с тем, что ожидает его самого.