Вскоре в коридоре за дверью послышались шаги. Крамер отворил дверь, за ней оказались Мартин и Гольдберг, а между ними здоровенный молодой негр в шерстяном свитерке с высоким воротом: негр стоял, держа руки за спиной. Замыкал процессию коренастый темнокожий мужчина в светло-сером костюме. Не иначе как Сесил Хейден.

Даже со сцепленными за спиной руками Роланд Обэрн умудрялся сохранять вихляющую сутенерскую развалочку. Ростом не выше пяти футов и семи-восьми дюймов, но мускулист на редкость. Грудные, дельтовидные и трапециевидные мышцы бугрятся. Крамер, жертва гиподинамии, почувствовал укол зависти. Причем сказать, что парень сознавал, как он мощно скроен, значило бы ничего не сказать. Свитерок обтягивал его торс как вторая кожа. На шее — золотая цепочка. К этому — черные штаны в обтяжку и белые кроссовки «Рибок», новенькие, будто прямо из магазина. Коричневое широкое лицо — жесткое и бесстрастное. Волосы коротко подстрижены, на верхней губе тонкая полоска усиков.

Крамер удивился, зачем Мартин сцепил парню руки наручниками за спиной. Это гораздо унизительнее, чем когда они скованы спереди. Человек чувствует себя более беззащитным и уязвимым. Он физически ощущает опасность падения. Ведь так если падаешь, то во весь рост, и даже голову не защитить. А поскольку они хотят, чтобы Роланд Обэрн с ними сотрудничал, то, на взгляд Крамера, Мартину стоило бы облегчить человеку жизнь — или он действительно считает, что этот накачанный бугай может удариться в бега? Или Мартин вообще не признает поблажек ни для кого?

Процессия втянулась в комнату, где сразу стало тесно. Неловкое шарканье приветствий. Торрес, государственный обвинитель по делу о распространении наркотиков, знал Сесила Хейдена, но не был знаком ни с Мартином, ни с Гольдбергом, ни с самим подозреваемым. Хейден не знал Крамера, а Крамер не знал арестанта, которого, кстати, неясно было, как называть. Настоящим его статусом было — мелкий правонарушитель, арестованный за наркотики, но в данный момент это был гражданин, который по собственной воле обратился к властям с предложением своей помощи в расследовании тяжкого преступления. Не решив, как в данных обстоятельствах правильно называть Обэрна, Мартин обратился к нему нарочито скучающим тоном:

— О'кей, Роланд, сейчас посмотрим. Куда бы это нам тебя определить? — и принялся оглядывать комнату, как попало заставленную обшарпанной мебелью. Обычный способ, которым пользуются, когда хотят лишить заключенного последних притязаний на значительность, достоинство и социальную обособленность, за которые он, быть может, все еще пытается цепляться. Дескать, как миленький пойдешь туда, куда мне, следователю Мартину, заблагорассудится. Мартин постоял, посмотрел на Крамера, потом с сомнением глянул на сына Торреса. Было ясно, что он не считает присутствие мальчика в комнате желательным. Свою книжку мальчик уже не читал. Съежившись на стуле, он низко опустил голову и смотрел исподлобья. Он сделался как бы меньше. Но остались глаза, огромные, неотрывно глядящие на Роланда Обэрна.

Для всех прочих в комнате, возможно даже для самого Обэрна, это была обычная рядовая процедура, когда негра-подследственного приводят в Окружную прокуратуру для переговоров, потому что от него хотят признания и он может слегка поторговаться. И только этот грустный, впечатлительный на вид мальчик никогда не забудет того, что он здесь увидел: черного мужчину со скованными за спиной руками, стоявшего у папы на работе солнечным субботним днем перед тем, как им с папой ехать на бейсбол,

— Дэн, — обратился Крамер к Торресу, — я думаю, нам может понадобиться тот стул… — Он глянул в сторону сына Торреса. — Может быть, он там посидит, в кабинете Берни Фицгиббона? Там сейчас нет никого.

— Да-да, Ури, — отозвался Торрес, — будь добр, посиди там, пока мы закончим. — Крамер слегка опешил: неужто Торрес и впрямь назвал сына Урией! Надо же: Урия Торрес.

Не проронив ни слова, мальчик встал, взял свою книжку и бейсбольную перчатку и направился к двери в кабинет Берни Фицгиббона, но все же не удержался и бросил последний взгляд на закованного в наручники негра. Роланд Обэрн встретил его взгляд совершенно равнодушно. По возрасту он был ближе к сыну Торреса, чем к Крамеру. Несмотря на всю свою мускулатуру, он ведь и сам еще мальчишка.

— О'кей, Роланд, — заговорил Мартин. — Сниму, что ль, с тебя эти штуковины, а ты сядешь вон на то кресло и будешь пай-мальчиком, ладно?

Роланд Обэрн ничего не ответил, лишь повернулся спиной к Мартину, чтобы тот смог отомкнуть наручники.

— Ну, Мариа, о чем речь! — пробасил Сесил Хейден. — Мой клиент сейчас здесь потому, что хочет выйти из этого здания спокойно и не оглядываясь.

Крамер ушам своим не поверил. Хейден уже запросто называет добермана-ирландца «Марти», а ведь они только что познакомились. Хейден был из этаких кругленьких живчиков, создающих атмосферу такого радушия и доверительности, что обидеться на него можно было, лишь находясь в ужасно скверном настроении. В данный момент он демонстрировал довольно сложный трюк: показывал клиенту, что готов защищать его права и достоинства, не вызывая при этом злости у мусоров-ирландцев.

Роланд Обэрн сел и принялся было растирать себе запястье, но тут же перестал. Не желал, чтобы Мартин и Гольдберг порадовались тому, что наручники причинили ему боль. Гольдберг тем временем обошел кресло сзади и взгромоздился на край стола Рэя Андриутти. В руках у него были блокнот и шариковая ручка, чтобы делать заметки во время беседы. Мартин обошел стол Джимми Коуфи с другой стороны и тоже уселся на край. Заключенный теперь был между ними, и, чтобы взглянуть кому-либо из них в лицо, ему приходилось оборачиваться. Торрес сел в кресло Рэя Андриутти. Хейден — на место Крамера, а Крамер, главный распорядитель всего шоу, остался стоять. Роланд Обэрн сидел теперь в кресле Джимми Коуфи, расставив колени и положив руки на подлокотники, при этом он похрустывал костяшками пальцев, глядя прямо на Крамера. Его лицо было маской. Он даже не мигал. Крамеру вспомнилась фраза, то и дело попадающаяся в отчетах кураторов негритянских юношей, освобожденных условно-досрочно: «недостаточно эмоционален». По-видимому, это означает, что они лишены обычных человеческих чувств. Не ощущают вины, стыда, угрызений совести, страха, не сочувствуют другим. Но когда Крамеру выпадало самому говорить с этими ребятами, у него возникало ощущение, что дело тут в чем-то другом. Они словно задергивают занавес. Отгораживают тебя от всего скрытого за невозмутимой поверхностью их глаз. Не позволяют ни на восьмушку дюйма понять, что они думают о тебе, о системе власти и о своей собственной жизни. И раньше и теперь Крамер задавался одним и тем же вопросом: кто эти люди? Эти люди, чьи судьбы я решаю каждый день.