28

В лучший мир

— Послушайте, Шерман! Вы что, вправду думаете, что ей сейчас не наплевать с высокой колокольни, джентльмен вы или нет? Неужто вы думаете, что она готова сознательно поставить под удар свои интересы ради того, чтобы помочь вам? Ведь она даже разговаривать с вами не желает, поймите!

— Не знаю.

— А я — знаю! Вы что, еще ничего не поняли? Она за Раскина замуж пошла, а думаете, она к нему что-нибудь испытывала? Спорим, ее только условия страховки интересовали. И больше ничего. Спорим, она изучила все статьи в страховом полисе.

— Может, вы и правы. Но для меня это не может служить оправданием. Речь о похоронах идет, о похоронах ее мужа!

Киллиан усмехнулся:

— Можете называть это похоронами, воля ваша. Но для нее это день рождения.

— Однако поступить так с вдовой в день похорон ее мужа, прямо над его мертвым телом!

— Ну хорошо. Тогда я по-другому сформулирую… Вам что, нужна медаль за порядочность?.. Или ваши собственные похороны?

Киллиан сидел, опершись о подлокотники своего рабочего кресла. Подался вперед, склонил голову набок, как бы говоря; «Что-что, Шерман? Я не расслышал».

В этот момент Шерману было видение: то место и те люди. Сесть в тюрьму даже на несколько месяцев, не говоря уж о том, чтобы на годы…

— Это единственный случай, когда вы точно ее увидите, — сказал Киллиан. — Она просто не может не прийти на эти хреновы похороны. Она и с вами встречу выдержит, и еще с десятком таких, как вы, раз помер этот.

Шерман опустил глаза и проговорил:

— О'кей. Я это сделаю.

— Поверьте, — сказал Киллиан, — это совершенно законно, а в сложившихся обстоятельствах и совершенно честно. Марии Раскин вы ничего плохого не делаете. Вы защищаете себя. Вы в полном праве.

Шерман вскинул глаза на Киллиана и кивнул, но так, словно дал согласие на конец света.

— Тогда нам лучше начать, — предложил Киллиан, — пока Куигли не ушел на обед. Он у нас заведует техникой.

— Так вы к этому часто прибегаете?

— Говорю же вам, это теперь обычнейшая процедура. Не то чтобы мы трубили о ней на всех перекрестках, но делаем так частенько. Пойду позову Куигли.

Киллиан поднялся и ушел куда-то по коридору. Глаза Шермана блуждали по залитому безжалостным светом кабинетику. Жалкое, жалкое зрелище! Вот уж влип так влип. Но это его последний редут. Он пришел сюда по собственной воле и теперь сидит в ожидании, когда на него навесят аппаратуру, чтобы он, прибегнув к недостойному обману, выкрал показания у той, которую он когда-то любил. Он кивнул, словно в комнате был кто-то еще, и кивок этот означал: «Да, но именно это мне и предстоит сделать».

Вернулся Киллиан с Куигли. У Куигли на поясе слева висел револьвер 38-го калибра, рукоятью вперед. В руках Куигли держал что-то вроде «дипломата». Коротко, по-деловому улыбнулся Шерману.

— О'кей, — сказал Куигли Шерману, — вам надо бы снять рубашку.

Шерман сделал как велено. Суетность мужчин в том, что касается их статей, не имеет пределов. Первое, о чем подумалось Шерману, окажутся ли мышцы его груди, живота и рук достаточно рельефны, чтобы эти двое его зауважали. На какой-то миг эта мысль заслонила собой все прочие. Он знал, что, если чуть вытянет руки, будто бы просто свесив их по бокам, на них взбугрятся, напрягшись, трицепсы.

Подал голос Куигли:

— Магнитофон я пристрою вам на поясницу. У вас ведь сверху пиджак будет, верно?

— Да.

— О'кей, тогда без проблем.

Куигли опустился на одно колено, отпер «дипломат», вынул провода и магнитофон, который оказался размером с колоду карт. Серый цилиндрик микрофона напоминал ластик в металлической гильзе на кончике обыкновенного карандаша. Сперва Куигли клейкой лентой прилепил к спине Шермана магнитофон. Затем, так же закрепляя лентой, провел провод от спины к животу и вверх, по ложбинке между грудными мышцами, и там закрепил микрофон.

— Отлично, — сам себя похвалил он. — Глубоко сидит. Совсем видно не будет, особенно если на вас будет галстук.

Шерман воспринял это как комплимент. Глубоко сидит между массивными буграми моих атлетических грудных мускулов.

— О'кей, — сказал Куигли, — надевайте рубашку, и мы все проверим.

Шерман вновь надел рубашку, галстук и пиджак. Ну вот… теперь он заряжен. Холодные металлические касания на пояснице и на груди… Он превратился в мерзкую тварь… Но мерзкая — это ведь всего лишь слово, не так ли? Теперь, когда он и в самом деле стал неким новым существом, он уже не ощущал совершенно никакого шевеления стыда. Страх очень быстро меняет моторику морали.

— Хорошо, — сказал Киллиан. — Теперь поработаем над тем, что вы будете говорить. Нам нужны от нее всего две-три фразы, но вы должны точно знать, как их добиться, Ладно? Ну, поехали.

Киллиан жестом показал на белый пластиковый стул, и Шерман сел учиться благородному искусству провокации. «Нет, не провокации, — сказал он себе. — Извлечения истины».

* * *

Бюро Гарольда А. Бернса, расположенное на Мэдисон авеню, уже многие годы считалось самой фешенебельной похоронной конторой в Нью-Йорке, однако до сих пор Питеру Фэллоу не приходилось переступать его порог. Между строгими пилястрами — темно-зеленые двойные двери парадного входа. За ними вестибюльчик — всего метра четыре на четыре. Едва войдя, Фэллоу ощутил одно: избыток невыносимо яркого света, такого яркого, что не хотелось даже искать глазами его источник — как бы не ослепнуть вовсе. В вестибюле Фэллоу встретил лысый мужчина в темно-сером костюме. Подал ему программку и сказал:

— Пожалуйста, распишитесь в книге.

Тут же оказалась подставка с огромной книгой посетителей и шариковой ручкой на бронзовой цепочке. Фэллоу вписал в реестр свою фамилию.

Когда глаза попривыкли к свету, он заметил, что в вестибюле есть еще какой-то широкий проем и оттуда кто-то на него смотрит. Нет, не один кто-то, а несколько человек… и даже не несколько… множество! От проема вверх вели ступени. Как много глаз оттуда сверху на него взирают! Скорбящие сидели в зале, напоминающем внутренность небольшой церкви, и все смотрели на него. Скамьи обращены к сцене, на которой, видимо, происходит служба и перед которой стоит гроб с новопреставленным. Вестибюль являл собой как бы вторую сцену, сбоку, так что, повернув головы, собравшиеся могли наблюдать появление каждого, кто входит. И все головы, естественно, поворачивались. А как же! Манхэттен, он и есть Манхэттен. Верхний Ист-Сайд! Что? — дражайший покойный? — тот, что лежит в гробу перед сценой? Увы, с беднягой кончено: ушел, преставился, сыграл в ящик. А вот живые, бодрые, полные сил — о, эти куда интересней. В них еще полным накалом горит светское напряжение города! Не ушедших царствие сие, но входящих! Так осветим же их и померимся с ними блеском!