Обе группы встретились, перемешались, замерли. Впереди Шермана вырос Киллиан. Окруженный частоколом микрофонов, принялся декламировать весьма картинно:
— Я хочу, чтобы весь город Нью-Йорк увидел то, что сейчас видели вы. — Со странной отрешенностью Шерман обнаружил, что отмечает каждый просторечный призвук в речи этого хлыща. — Вы видели отвратительный цирк вместо ареста, вы видели цирк вместо судебного разбирательства, а главное, вы видели, как Окружная прокуратура расстилается, проституирует и извращает закон ради ваших микрофонов и ради одобрения хулиганствующей толпы!
Бу-буууу!. Йах-хаа!.. Сам ты хулиган, кривоносый ублюдок!
Где-то позади Шермана, всего в полуметре, какой-то тип тянул писклявым фальцетом:
Молись, молись, Мак-Кой…
Твой час пробил,
Молись, Мак-Кой…
Твой час пробил.
Киллиан продолжал:
— Вчера мы достигли договоренности с окружным прокурором…
Заунывный фальцет тянул свое:
Молись, молись, Мак-Кой,
Считай последние вздохи…
Шерман поглядел на небо. Дождь кончился. Выглянуло солнце. Стоял чудесный, ласковый июньский день. Над Бронксом вознесся легкий голубой купол.
Шерман глядел в небо, и, слушая звуки — просто звуки, округлые периоды и каденции, вопросительные выкрики, ноющий фальцет и гомон толпы, — слушая все это, он думал: нет, не вернусь туда больше, ни за что. Чего бы мне это ни стоило, даже если придется вставить в рот дуло дробовика.
Единственный имевшийся в его распоряжении дробовик был между тем двустволкой. Огромная такая старинная штуковина. Шерман стоял на Сто шестьдесят первой улице в Бронксе, в пяти минутах ходьбы от Большой Магистрали, и прикидывал, влезут ли в рот оба ствола.