Шерман вышел из гостиной в холл, прислушиваясь к звуку собственных шагов по торжественному зеленому мрамору. Затем он повернул и, так же вслушиваясь, пошел в библиотеку. Только одна лампа — около кресла в библиотеке — оставалась еще не включенной. Теперь он включил и ее. Вся квартира, оба этажа, сияла огнями и пульсировала тишиной. Сердце панически колотилось. Под стражу… Завтра они опять засадят его — туда. Хотелось крикнуть, позвать кого-то, но во всей огромной квартире не было никого, кто бы его услышал; да и вне квартиры тоже.
Он подумал о ноже. Рассуждая отвлеченно, это инструмент стальной надежности — длинный кухонный нож. Но затем он попытался представить себе его в действии. Куда он его воткнет? Сможет ли выдержать? Вдруг только напустит кровищи и этим все ограничится? Выброситься из окна. Сколько отсюда лететь до мостовой? Секунды… нескончаемые секунды… лететь и думать — о чем? О том, как это повлияет на Кэмпбелл, о том, что он избрал выход, к которому прибегают трусы? И потом — насколько это у него всерьез? Или он нарочно предается суеверным измышлениям — мол, вообразив худшее, он сможет выдержать то, что произойдет, когда его снова бросят… снова туда? Нет, он этого не выдержит.
Он снял трубку и опять набрал номер в Саутгемптоне. Гудки; весь вечер там никто не отвечает, несмотря на то, что, по словам матери, Джуди с Кэмпбелл, Бонитой, мисс Лайонс и таксой выехали из дома на Семьдесят третьей улице Ист-Сайда в Сауггемптон еще до полудня. Видела ли мать статью в газете? Да. Видела ли ее Джуди? Да. Мать даже не смогла себя заставить что-либо сказать по этому поводу. Что скажешь о подобной мерзости? А Джуди каково? Она вообще не поехала в Сауггемптон! Решила исчезнуть, взяв с собой Кэмпбелл… на Средний Запад… назад в Висконсин… Вспышка памяти: унылые равнины, лишь изредка оживляемые модернистскими грибами алюминиевых серебристых водонапорных башен да рощицами чахлых деревьев… Вздох… Что ж, там Кэмпбелл будет лучше, чем в Нью-Йорке, где все напоминало бы об опозоренном отце, которого на самом деле уже нет на свете… об отце, у которого отсечено все, чем определяется человеческая личность, кроме имени, превратившегося в кличку карикатурного злодея, над которым газеты, телевидение да и вообще любые клеветники вольны издеваться как им заблагорассудится… Он совсем сдался и тонул, тонул, тонул в бесчестье и жалости к себе… но тут, примерно на двенадцатом гудке, трубку подняли.
— Алло?
— Джуди?
Пауза.
— Я так и думала, что это ты, — произнес голос Джуди.
— Ты, конечно, видела статью, — сказал Шерман.
— Да.
— Понимаешь, я…
— Если не хочешь, чтобы я повесила трубку сразу, не начинай об этом. Даже не пытайся.
Он замялся.
— Как Кэмпбелл?
— Нормально.
— Насколько она в курсе?
— Она понимает, что что-то случилось. Какая-то неприятность. Не думаю, что она знает какая. По счастью, в школе уже нет занятий, но и без того будет довольно скверно.
— Дай я объясню…
— Не надо. Я не хочу слушать твоих объяснений. Прости, Шерман, но ты уже достаточно поиздевался над моим здравым смыслом. Хватит.
— Хорошо, но я должен, по крайней мере, сообщить тебе, что на повестке дня. Завтра меня снова возьмут под стражу. Обратно в тюрьму.
ТИХО:
— Зачем?
Зачем? Какая разница — зачем! Я взываю к тебе — поддержи меня! Но у меня уже нет на это права! Поэтому Шерман просто объяснил ей насчет повышения суммы залога.
— Понятно, — сказала она.
Он подождал, но это было все.
— Джуди, я просто не знаю, смогу ли я.
— В каком смысле?
— Это и в первый раз было ужасно, при том что я сидел всего несколько часов во временном вольере. А теперь я попаду в следственный изолятор в Бронксе.
— Но это пока не внесешь залог.
— Да я не знаю, как и один-то день там выдержу, Джуди. После всей этой шумихи там будет полно людей… у которых на меня зуб… Я хочу сказать — даже если они не знают, кто ты такой, и то паршиво. Представляешь, каково будет… — Он не договорил. Хотелось взмолиться: пожалей! Но он потерял такое право.
Боль в его голосе она уловила.
— Не знаю, что тебе сказать, Шерман. Если бы я могла быть с тобой, я бы как-то тебя поддержала. Но ты все время выбиваешь почву у меня из-под ног. У нас ведь уже был точно такой же разговор. Что у меня для тебя осталось? Я просто… сочувствую тебе, Шерман. Не знаю, что еще сказать.
— Джуди?
— Да.
— Скажи Кэмпбелл, что я ее очень люблю. Скажи ей… Скажи, чтобы вспоминала отца таким, каким он был до того, как все это произошло. Скажи ей: все это так действует, что прежним уже никогда не станешь.
Ему отчаянно хотелось, чтобы Джуди спросила его, что он имеет в виду. Выкажи она хоть малейший интерес, он излил бы ей душу.
Но она только сказала:
— Кэмпбелл всегда будет любить тебя, что бы ни случилось.
— Джуди?
— Да.
— Помнишь, как я прощался, уходя на работу, когда мы жили в Гринич-Виллидж?
— Как ты прощался?
— Когда я только начал работать в «Пирс-и-Пирсе». Помнишь, я, выходя из квартиры, поднимал кверху левый кулак — вроде как салют «Черного движения»?
— А, да, помню.
— А помнишь, что это должно было значить?
— Кажется, да.
— Это значило, что да, я буду работать на Уолл-стрит, но сердцем и душой я всегда буду чужд банковскому миру. Я его использую, но потом восстану и порву с ним. Помнишь все это?
Джуди не ответила.
— Я понимаю, получилось не совсем так, — продолжил он, — но я помню, какое это было прекрасное чувство. А ты помнишь?
Опять молчание.
— Ну вот я и порвал с банковским миром. Или он — со мной. Я понимаю, это не одно и то же, но каким-то странным образом я чувствую освобождение. — Он умолк, надеясь дождаться от нее какой-нибудь реакции.
Наконец голос Джуди произнес
— Шерман?
— Да?
— Это лишь воспоминания, Шерман, этого больше нет. — Ее голос дрогнул. — Да и воспоминания о тех временах уже растоптаны. Я знаю, ты хочешь, чтобы я совсем не это тебе сказала, но меня предали, меня унизили. Мне бы очень хотелось быть для тебя тем, чем я была в те давние времена, хотелось бы помочь тебе, но я просто не могу. (Слышно, что она еле сдерживает слезы.)