Правда, и тут без беды не обошлось. Маленький Дыркин, самый маленький человек в полку, получил шинель в которую с успехом можно было всадить еще одного Дыркина. Наоборот, «старик» Капернаут с сожалением смотрел на свои колени, выпирающие из короткополой шинели…

— Брось, Капернаут, хороша шинелька, что надо, — смеялись ребята. И Капернаут, этот всегда и всем восхищающийся человек, уже соглашался, что шинель действительно хороша.

Так «в новой коже» вернулись мы в карантин. Вечером была первая перекличка.

Вдоль длинного коридора протянулись мы двойной лентой, и Леонтьев, наш «старший» отделенный командир, ревел на все здание:

— Артамонов, Дыркин, Капернаут, Яковлев…

Один за другим кричали короткое: «Я». И некоторые произносили его тихо и скромно, другие кричали на весь карантин. А когда Леонтьев вызвал Неливцева, никто не ответил «я». Молчание повисло в воздухе. И на вторичный вопрос ответил всеведующий Капернаут:

— Его домой отпустил начальник.

Это был первый отпуск Неливцева.

В первую ночь спали на соломенных матах. Долго не могли уснуть. Долго шептались на койках. Было темно. Только у столика, в коридоре сидел дневальный и о чем-то думал.

…Первый укол был для нас большим испытанием. После укола болела спина, ожесточенно пульсировала кровь, и поднималась температура.

В ленинском уголке было чисто и нарядно. Лежали газеты и журналы. У углового стола политрук объяснял, почему нужны прививки, как предохраняют они от заболеваний, и убеждал не бояться второго укола. В ленуголке было приятно сидеть. Ярко горел свет, и вспоминался собственный, родной клуб. Но слишком ныла спина, и потому в этот день большинство валялось на койках.

Промелькнули дни карантина. И вспоминаешь теперь о них, как о далеком-далеком, и о ленуголке, где не один плакат был своей рукой написан, и о гармошке, которая то жалобно разливалась, то буйно гремела на площадке, и об уколах, испытывавших наше терпение… Всякое бывало…

А потом перед концом карантина были испытания.

Посадили всех в огромную клубную комнату. Раздали листки, называемые «тестами», и давали задачи — на сообразительность, на память, на догадливость и т. д. Зачеркивали мы кружочки. Расстанавливали в порядке нарисованные картинки. Много разных задач было на листках, по ним определял потом врач уровень нашего умственного развития.

Никогда не забыть мне вдумчивого, серьезного лица Капернаута, сидевшего рядом со мной и немилосердно заглядывавшего в мои листки.

Испытания были и физические. Бегали. Кидали учебные гранаты. И когда Дыркин кинул вперед так удачно, что попал в стоявшего сзади Миронова, крепким и дружным хохотом гремела команда.

Незаметно промчались дни карантина.

Простились мы с начальником нашим, с политруком. Последний раз на поверке гремел бас Леонтьева, последнюю ночь провели мы на карантинных койках.

Марийцы

Из далекой Марийскои области приехали они в полк. Мало кто из них понимал по-русски, и почти никто не умел по-русски говорить. Не понимали они даже друг друга. Было среди них три племени. Три племени— и три наречья. Горные марийцы, долинные марийцы и еще городские.

Поздно вечером, когда мы улеглись уже на покои, на дворе раздалась музыка.

— Пополнение пришло, — сказал дежурный.

Москва казалась им чудной и диковинной после маленьких деревушек далеких марийских кантонов. И когда в тулупах и лаптях шагали они по московским тротуарам нельзя было никак успокоить марийцев. Вслух выражали они свое изумление и трамваями, которые с шумом проносились мимо, и бешено мчавшимися автомобилями, и ярко освещенными московскими улицами. Все это было так не похоже на родные деревни, все это обещало такую новую и необычайную жизнь. Они были некрасивы, эти маленькие марийцы. Широкие скулы и узкие щелки глаз говорили о монгольском происхождении. Но некоторые из них поражали необычайной живостью, и острая пытливость светилась в их глазах. Недаром потом стал любимцем школы самый маленький из них — Салим Саликаев. Недаром из них потом воспитались лучшие наши комсомольцы.

Надо было видеть радость марийцев, когда они сменили свои лапти и тулупы на шинели, шлемы и сапоги. Галдеж стоял невыносимый. Все радостно делились впечатлениями.

Единственный мариец-отделком, ценившийся у нас на вес золота, буквально разрывался на части, успокаивая их и давая разъяснения.

Через несколько дней напротив нашей роты водворились марийцы и на всю лестницу развернули огромный плакат: «Эрелык тун казалык», что означало: чистота — залог здоровья.

Не одну беседу провели мы с нашими ребятами о марийцах. Многие относились к ним презрительно. «Нешто это бойцы? Пиголицы»… И часто передразнивали их быстрый-быстрый непонятный говор. Но жизнь показала иное. Когда в первом походе благодарность за особую выносливость получил маленький Салим и когда звание одного из лучших стрелков заслужил Сакарбаев, уважение было завоевано, и с повесток наших бюро само собою отпал «марийский вопрос». Марийская рота была одной из наиболее дисциплинированных в полку.

Первый раз в клуб мы пришли вместе с марийцами. Большое здание клуба понравилось всем. Читальня, комната отдыха, библиотека, различные кабинеты — обо всем этом не мечтали не только марийцы, — подобных клубов не было и у нас на заводах. И особенно взыграло сердце наших драмкружковцев, когда они увидели огромный зрительный зал.

Шла кинофильма «Машинист Ухтомский».

Многие из нас уже видели эту фильму, но марийцы видели кино вообще первый раз в жизни. Как дети выражали они свой восторг и удивление. А когда паровоз стал все увеличиваться и, занимая собою весь экран, как бы шел вперед — в зал, на первых марийских скамьях началось смятение. Испуганно заговорили все разом марийцы и стали срываться с мест. И только когда отделком мариец Урсулов, сам только недавно приобщившийся к культуре кино, когда он с видом превосходства стал успокаивать их и объяснять, они нерешительно, с опаской заняли свои места.

Жизнь текла день за днем, а по вечерам на площадке собирались марийцы у своей двери и долго-долго пели свои тягучие, монотонные, заунывные песни.

«Шестая рота, вставай!»

Занятия уже идут полным ходом. И каждый день приносит что-либо новое.

Шесть часов утра. Рота спит. У столика дежурного бодрствуют двое: дежурный и дневальный — на страже роты. Минутная стрелка уперлась в цифру двенадцать, а часовая упорно остановилась на шести. Шесть часов.

С площадки слышатся переливы трубы. Знакомые, привычные переливы. И вмиг ожила рота.

— Шестая рота, вставай! — кричит дежурный.

Со всех коек поднимаются белые фигуры. Вставать сначала неохота. Еще бы хоть минут пять потянуться под одеялом. Но по взводам слышится уже новая команда:

— К гимнастике приготовьсь!

Некогда потягиваться. Глядишь, пять минут просрочишь, а там и пойдут опаздывания на поверку, на чай. Пять минут подряд в роте слышится мерная команда: «Де-елай, раз, де-елай два…» Вверх взметаются руки, ноги, мускулы расправляются, готовятся к дневным занятиям…

У умывальника всегда смех. Всегда ротные шутники у умывальника отмачивают какую-нибудь шутку.

— А ну, Сорокин, что хмур? Небось, во сне наряд[2] видел?

— Сон в руку, — зловеще сообщает ротный весельчак, подпоясанный полотенцем.

Сорокин лениво огрызается, усердно намыливает левую щеку.

Запоздавшие красноармейцы стремглав носятся с полотенцами, когда рота становится на поверку. Поверка прошла, — значит, трудовой день начался. Сегодня поверка оружия у старых красноармейцев 1903 г., которые уже имеют винтовки.

— А ну, Сорокин, покажи винтовку, — спрашивает отделком.

Сорокин мрачно протягивает свое оружие.

— О-го-го! — качает головой отделком. — Да у тебя в стволе как в печной трубе. А еще старый боец! Никогда винтовка не чищена. Получай наряд вне очереди на кухню.