Я посмотрел на Сосо.
Я долго молчал.
— Иосиф Виссарионович. Я Вам отвечу прямо. Я в этом плане себе отпускаю до конца. Кречетов мне в мае десятого года сказал, что у меня сердце сдало на двадцать процентов, и что я к двенадцатому году должен дойти живым. После двенадцатого, как он мне сказал, он мне ничего не обещает. Я к этой формуле в моей внутренней жизни привык.
— То есть Вы рассчитываете не дожить.
— Я не рассчитываю. Я допускаю.
— Сколько Вы себе допускаете после двенадцатого?
— Год-два-три. Сколько Бог даст. Может, и пять. Но не больше.
Сосо долго смотрел на меня.
— Николай Иванович. Я Вам в ответ скажу одну вещь.
— Слушаю.
— Если Вас не станет в этом плане, я Вашу часть подберу. Не сразу, не идеально. Но подберу. Я к этому теперь готов.
Я посмотрел на Сосо.
У меня в груди что-то ёкнуло.
— Иосиф Виссарионович.
— Слушаю.
— Спасибо.
— Не за что.
Мы пожали руки.
Я пошёл к себе.
В кабинете было пусто. Артемий уже спал внизу. Я сел в кресло у камина.
За окном падал декабрьский снег.
Я подумал, что у меня сегодня случилось то, что я в Тифлисе в седьмом году в первой встрече с Сосо в гостинице на Михайловском не мог даже представить. У меня сегодня тот человек, который четыре года назад только-только согласился со мной переписываться, сегодня принял на себя обязательство подхватить мою часть, если меня не станет.
Это было самое крупное, что у меня в этой жизни случилось за все мои петербургские годы.
Не папка. Не Манифест. Не Государственный совет. А Сосо, который сегодня вечером сказал «подберу».
Я записал в тетради короткой строкой:
«Декабрь одиннадцатого. Сосо: „Если Вас не станет, я Вашу часть подберу“. Это и есть, что хорошее».
Закрыл тетрадь.
Заснул в кресле. Артемий через час пришёл, накрыл меня пледом, погасил свечу.
За окном падал снег.
Так заканчивался у меня одиннадцатый год.
Глава 9
Двенадцатый год начался в Петербурге с холодов.
В январе мороз стоял до тридцати градусов, и Нева промёрзла толстым льдом, по которому от Литейного моста до Васильевского люди ходили пешком в обе стороны. Артемий по утрам топил в моём кабинете печь с пяти часов, и я к восьми утра садился за стол в обыкновенном моём порядке. На столе лежали газеты, телеграммы, шифры. По обыкновенному моему хабаровскому привычке к утренней работе я в эти петербургские месяцы не отступал. У меня впереди был год, какого у меня раньше не было, и я к нему готовился по часам.
К Сосо я в первую неделю января не заходил. У него у меня в плане была работа по открытой папке, и я ему её предоставил вести самостоятельно. Я с ним виделся за обедом раз в три дня и за чаем по вечерам — мы оба избегали в эти разговоры впускать дело двенадцатого года, чтобы у нас в голове свежесть к нему сохранилась. Сосо это понимал. Он со мной за столом обсуждал газеты, погоду, новости с Кавказа, дела сестёр Сванидзе (у них Яков рос здоровым, ему уже было четыре с половиной года, и сёстры писали Сосо тёплые письма раз в месяц).
В январе случилось то, что я в плане условно держал «искра».
Это был скандал в прессе. Я о нём знал заранее — мы его с Сосо и с Тер-Петросовым готовили с октября, через цепочку посредников, по той самой статье, какую Сосо мне предлагал ещё в одиннадцатом году. Статья прошла не в нашей газете «Россия трудящаяся», а в одной из московских частных еженедельных «Биржевых новостях», и не за моей подписью, и не за подписью Сосо, и не за подписью кого-либо из моих известных людей. Она прошла за подписью «А. И. Северский», что было обыкновенным русским псевдонимом, под которым в эти месяцы по моей просьбе писал один из наших дальневосточных корреспондентов, переехавший в Москву в шестом году и работавший там как обыкновенный публицист.
Статья называлась «Из жизни одной парижской дамы». Она была написана в развязно-светском тоне, как обычно пишут о парижских делах русских великих князей в обыкновенных салонных журналах. В статье не называлось ни одного полного имени. Вместо имён были вензели, инициалы, намёки. Но эти намёки были так расставлены, что человек, который в петербургских делах хоть немного разбирался, без труда узнавал героев.
Главный герой статьи — «один из наших августейших родственников, путешествующий по Парижу с супругой и без» — был, конечно, Кирилл. Парижская дама — мадемуазель де Ла Тур, которую в петербургских кулуарах знали и о которой обыкновенно шептались на ужинах. В статье приводилась цепочка эпизодов из жизни этой дамы за последние три года: два летних сезона в Биаррице, осенний сезон в Ницце, парижская квартира на улице Сен-Жорж, обстановка в этой квартире, обыкновенные счёты от ювелира Boucheron. И в финале статьи приводились две цифры. Первая: «один из наших августейших родственников» оплатил парижской даме за два года около сорока двух тысяч франков по обыкновенным ювелирным счётам. Вторая: «этот один» получил за тот же период через посредника в Цюрихе восемьдесят пять тысяч франков «не вполне ясного происхождения».
Статья вышла в номере от пятнадцатого января.
Семнадцатого её в Петербурге читали все. К двадцатому она была переведена и появилась в парижской «Le Figaro» под заголовком «Скандал в русской августейшей семье». Двадцать второго в Берлине «Berliner Tageblatt» вышел со своей передовицей. К концу января у нас в петербургских салонах ни о чём другом не говорили.
Я в эти дни сидел в моём кабинете и читал реакции.
Реакций было четыре сорта. Первый — «правое крыло», какое обыкновенно встаёт на защиту любого великого князя по принципу «своих не сдаём». От них шли громкие письма в редакции с требованием суда над автором статьи за «оскорбление августейшей фамилии». Второй — кадетско-октябристский середняк, какой обыкновенно радовался любой возможности уколоть великих князей, но при этом не желал лезть в скандал сам. От них шла осторожная аналитика в их газетах: «факты статьи не подтверждены, но если они верны, это требует разъяснения». Третий — социал-демократы, какие в этом скандале нашли подтверждение всем своим многолетним заявлениям о «гнилости верха». От них шли резкие статьи в нашей «России трудящейся» и в других левых газетах. Четвёртый — обыкновенная читающая публика, какая обсуждала, охала и кивала.
Двадцать восьмого января ко мне пришёл Кондратенко.
Я его принял в кабинете. У него на лице было то выражение, какое у думского человека появляется в дни крупного скандала: смесь профессионального интереса и личной осторожности.
— Николай Иванович.
— Роман Исидорович.
— У меня к Вам по поводу статьи.
— Слушаю.
— Я Вас не спрошу, имели ли Вы к ней касательство. Я бы хотел Ваш совет: какая у нас в Думе должна быть на это реакция.
Я подумал.
— Роман Исидорович. У Вас в Думе по этой статье будет три предложения. Первое — от правых: требование запросить правительство о принятии мер против газеты и автора. Второе — от кадетов и октябристов: требование разъяснений от соответствующих ведомств. Третье — от социал-демократов: требование общего обсуждения «положения дел при дворе». Я бы Вам посоветовал по всем трём проголосовать «воздержался».
— Воздержался?
— Воздержался. По первому — потому что я не хочу, чтобы у нас в стране закрывали газеты за публикации о великих князьях. По второму — потому что я не хочу, чтобы у нас в стране Дума требовала «разъяснений» о частной жизни членов императорской семьи. По третьему — потому что я не хочу, чтобы у нас в стране эта тема обсуждалась в думском зале, при публике, в обыкновенной парламентской форме. У меня к этому делу есть свой план, и в этом плане Дума не участвует.
Кондратенко долго смотрел на меня.
— Николай Иванович. Я понял. Я воздержусь.
— И я Вам ещё одно скажу. У меня к Вам просьба. Я Вас прошу: в кулуарах с другими депутатами по этому вопросу не высказываться. Если будут спрашивать прямо, отвечайте «у меня по этому вопросу мнения нет, статья сомнительная, требует проверки». Не больше.