— Здравствуйте, — сказал государь.

— Здравствуйте, государь, — ответил Сосо. Голос ровный, с заметным кавказским выговором, но без волнения.

— Николай Иванович мне говорил о Вас. Вы грузин?

— Грузин, государь. Из Гори.

— Я в Грузии был. Давно, ещё наследником. Тифлис, Боржоми. Красивая земля.

— Красивая, государь. И трудная.

Государь чуть приподнял голову.

— Чем трудная?

— Бедная, государь. Земли мало, та, что есть, — каменистая. Народ работящий, но беднеет. У грузинского крестьянина к империи свой счёт, и счёт справедливый. Я об этом Николаю Ивановичу четыре года докладываю, и кое-что уже делается.

Государь смотрел на него внимательно.

— Что делается?

— Национальные школы, государь. С преподаванием на грузинском. Их три года назад не было ни одной официальной, теперь четырнадцать. Подготовка учителей из самих грузин. Это немного, но это начало. Человек, который учится на родном языке, меньше держит обиды на государство.

Я стоял в стороне и слушал. Я этого разговора не готовил. Я Сосо не подсказывал, что говорить государю. Он говорил сам, и говорил то, что думал, и говорил это прямо. Государь это чувствовал — я видел по его лицу.

Они проговорили минут пятнадцать. Не о деле присутствия — об окраинах, о школах, о том, как живёт нерусский народ в империи. Государь задавал вопросы, Сосо отвечал коротко и по существу. Ни разу не польстил. Ни разу не сказал того, чего не думал.

Когда мы выходили, государь придержал меня на минуту у двери, пока Сосо шёл вперёд.

— Николай Иванович, — сказал он тихо. — Этот человек умён.

— Да, государь.

— И он не лжёт. Я это вижу. Он мне сказал про грузинский счёт к империи прямо, в лицо государю. Мало кто так делает.

— Это его свойство, государь. Он говорит, что думает.

Государь помолчал.

— Берегите его, — сказал он. — Таких мало.

— Берегу, государь.

В коляске Сосо был молчалив. Дольше обычного.

— Сосо.

— Слушаю.

— Государь о Вас сказал хорошо.

Сосо посмотрел в окно.

— Я с государем говорил первый раз в жизни, — сказал он. — Я в подполье десять лет думал об этом человеке одно. Что он враг. Что он Кровавый. Я к нему всю молодость нёс ненависть.

Я молчал. Ждал.

— Сейчас я с ним говорил пятнадцать минут, — продолжал Сосо. — И я Вам скажу, Николай Иванович, что я думаю. Он не злодей. Он слабый человек на огромном месте, который старается. Он за эти пятнадцать минут мне задал больше дельных вопросов об окраинах, чем мне за десять лет задали все мои партийные товарищи вместе. Я это не ожидал.

— Что Вы с этим будете делать?

Сосо помолчал.

— Я это запомню, — сказал он. — Что человек, которого ты считал врагом, может оказаться не врагом, а просто человеком. Это, Николай Иванович, для меня новое. Мне это трудно.

— Я знаю, что трудно.

— Откуда Вы знаете?

Я посмотрел на него.

— Потому что мне это тоже было трудно. Я этого государя в моей прошлой жизни знал по учебникам как того, кого свергли и кого расстреляли в подвале вместе с детьми. Я к нему сюда приехал с готовым приговором в голове. А потом я с ним проработал шесть лет и увидел человека. Это, Сосо, и есть та работа, которую я Вам всё время показываю. Видеть человека там, где раньше видел врага. Это самое трудное, что есть в нашем деле. И самое важное.

Сосо долго молчал.

Коляска шла по набережной. Слева была Нева, уже свободная ото льда, тёмная, в вечернем свете.

— Николай Иванович, — сказал Сосо.

— Слушаю.

— Я Вам кое-что скажу, и Вы это, пожалуйста, не повторяйте никому.

— Не повторю.

— Если бы я Вас не встретил, — сказал Сосо, глядя в окно, — я бы стал плохим человеком. Я это про себя знаю. У меня в характере есть то, что в подполье растёт быстро и хорошо, а в мирной жизни делает из человека палача. Вы это во мне с самого начала увидели, я знаю. Вы меня все эти годы от этого отводите. Я это вижу и я Вам за это… — Он не договорил. Помолчал. — Я не умею говорить такие слова. У меня в семинарии этому не учили, а в подполье — тем более.

Я положил руку ему на плечо. Не сказал ничего. В этом разговоре слова были не нужны.

Мы доехали до дома молча.

Вечером я сидел в кабинете один. Артемий принёс самовар.

Я думал о том, что у меня сегодня случилось два дела. Первое — государь увидел Сосо и принял его. Это было нужно для будущего. Второе — Сосо в коляске сказал мне то, чего он никому в жизни, я уверен, не говорил. Что без меня он стал бы плохим человеком. Что он это про себя знает.

Из этих двух дел второе было больше.

Я в моей прошлой жизни знал, кем стал этот человек в той, другой истории. Я знал про тридцать седьмой год. Я знал про то, во что превратилась та черта характера, какую он сегодня в коляске назвал сам — та, что «делает из человека палача». В той истории её никто не отвёл. Её некому было отводить. Она выросла во всю свою страшную величину, и она стоила той стране миллионов жизней.

Здесь её отводят. Каждый день, шесть лет, понемногу. И сегодня этот человек сам, своими словами, сказал, что он это видит и что он этому рад.

Я не знаю, успею ли я довести это до конца. Мне семьдесят лет в этом теле, сердце сдаёт, Кречетов мне об этом говорит прямо. Я могу не дотянуть. Но сегодня я увидел, что у этого дела есть продолжение и без меня. Что Сосо сам уже держит в руках тот руль, который я ему передаю. Что он сам себя ведёт в нужную сторону, а не только я его веду.

Это было то, ради чего стоило прожить эти годы.

Я открыл тетрадь.

Написал:

«Двенадцатое мая двенадцатого года. Государь видел Сосо. Принял. Сказал: „Берегите его, таких мало“. Сосо в коляске сказал мне, что без меня стал бы плохим человеком, и что он это знает. Это сегодня самое крупное. Не присутствие. Не Кони. Не указ. А то, что человек видит в себе тьму и сам от неё отворачивается. Это и есть, что хорошее».

Закрыл тетрадь.

За окном была светлая майская петербургская ночь. Нева внизу была тёмной и спокойной. Над городом стояло то бледное небо, какое в Петербурге к концу мая уже не гаснет до утра.

Я подумал, что у меня впереди лето. Присутствие соберётся в сентябре. До этого — подготовка, сбор состава, последняя сверка материалов. И — ответ государя по манифесту, который он обещал к осени.

Лето было рабочее. Я его прожду в работе.

Сделано. По уставу.

Глава 12

Лето двенадцатого года я прожил в ожидании.

Я не люблю ожидание. За всю мою прошлую жизнь и за эту я приучил себя к тому, что человек делает дело и идёт дальше, не сидя над сделанным. Но этим летом мне делать было почти нечего. Присутствие было учреждено, состав собирался Кони, материалы были сверены трижды, Сосо при Кони работал. Большая работа была впереди, осенью. А самое большое — ответ государя по манифесту — лежало вне моих рук. Его нельзя было ускорить. Государь сказал «я молюсь». По такому делу торопить нельзя.

Я работал по мелочам. Дочитывал хабаровскую переписку. Принимал в круг Сосо новых молодых людей — к нему в это лето пришёл Серго Орджоникидзе, горячий, прямой грузин, и Сосо его обламывал так же, как я когда-то обламывал самого Сосо: медленностью, требованием доводить бумагу до конца, привычкой выслушивать. Я за этим наблюдал со стороны и видел, что у Сосо это получается. Учитель из него выходил неплохой. Жёсткий, но неплохой.

В июне приехал из Хабаровска Кречетов. Я его не вызывал — он приехал сам, по своему врачебному решению, написав мне коротко: «Николай Иванович. Я к Вам еду. Я хочу Вас послушать сам, а не по письмам Павлова. Кречетов».

Он приехал, поселился у меня и две недели меня слушал — в прямом смысле, трубкой, прикладывая ухо к моей груди по утрам и вечерам. К концу второй недели он сказал мне за чаем то, что я уже знал, но чего никто до него не говорил вслух.

— Николай Иванович. Я Вам скажу прямо, потому что Вы прямого слова стоите. У Вас сердце изношено. Не больное по какой-то одной причине, а изношенное вообще, по всему. Так бывает у людей, которые много лет живут на пределе. Я Вам не назову срока, потому что срока никто не знает. Но я Вам скажу: год, два, может, три. Не десять. Готовьтесь к этому не как больной, а как командир, который сдаёт крепость другому. У Вас есть время сдать её толково. Используйте его.