Он вошёл в мой кабинет, дал мне записку от государя и стал ждать у двери.
Записка была короткой: «Николай Иванович. Я прочёл всё, что Вы мне принесли. Я прошу Вас приехать завтра, в понедельник двадцать седьмого марта, к двум пополудни. Мне с Вами нужен долгий разговор. Николай».
Я записку сложил. Посмотрел на Граббе.
— Передайте государю: буду в два. Спасибо.
Граббе кивнул, вышел.
Я остался в кабинете.
Артемий через десять минут принёс мне самовар, не спрашиваясь.
Я налил стакан. Подошёл к окну. За окном был поздний мартовский Петербург, подтаявший, серый, с лужами. Небо было облачное.
Я подумал, что у меня завтра разговор, к которому я шёл с тысяча девятьсот третьего года. Почти девять лет. С того момента, как я в Хабаровске начал собирать первые бумаги по корейским концессиям, когда Безобразов только-только начинал. Девять лет работы, трёх людей на постоянной связи, двух разных стран (Маньчжурия и Петербург), одного умершего союзника (Витте), одного выращенного помощника (Сосо), одной папки в тридцать восемь страниц.
Завтра — разговор.
Я вернулся к столу. Открыл тетрадь. Написал одну строку:
«Двадцать шестое марта. Государь зовёт. Завтра».
Закрыл тетрадь.
Вошёл Сосо. Он увидел мне на лице то, что нужно было увидеть, и ничего не спросил.
— Завтра в два, — сказал я.
— Понял. С Вами до дворца?
— Да. Назад — тоже.
— Хорошо.
Он вышел. Я остался у стола.
Вечер прошёл тихо. Артемий принёс ужин. Северцов зашёл в девять, я ему сказал три слова: «Зовёт. Завтра. Два часа». Он кивнул и ушёл. В десять я лёг спать — не в кресле, а в кровати, по-настоящему. Я знал, что мне завтра нужна ясная голова.
Двадцать седьмого марта в половине второго мы с Сосо были у Александровского дворца.
На улице было прохладно, но без мороза. Сосо помог мне выйти из коляски, пошёл рядом до подъезда. У подъезда он остановился.
— Николай Иванович.
— Слушаю.
— Я Вам скажу одно.
— Говорите.
— Вы готовы. Всё, что можно было сделать за эти девять лет, Вы сделали. Дальше — его работа.
Я посмотрел на него.
— Иосиф Виссарионович. Спасибо.
— Не за что.
Я вошёл в подъезд. Дежурный офицер провёл меня через парадную до малого кабинета. Сосо остался ждать в передней.
Государь был уже в кабинете, когда меня ввели.
Я его увидел у окна. Он стоял спиной ко мне, смотрел на сад. Папка лежала у него на письменном столе — та самая, в чёрном картоне, какую я принёс три дня назад. Она была раскрыта на последней странице. На ней я видел с расстояния карандашные пометки на полях: крестики, подчёркивания, один вопросительный знак сбоку.
Государь обернулся, когда я подошёл.
— Николай Иванович.
— Государь.
Мы пожали руки. Он меня провёл к столу и сел сам. Папку закрыл, но не убрал — оставил у правой руки.
— Я прочёл, — сказал он. — Я прочёл всё три раза. В пятницу один раз. В субботу — второй. Сегодня утром — третий. Я вышел от этого чтения с одним главным вопросом.
— Слушаю.
— Это всё правда?
Я посмотрел ему в глаза.
— Государь. Каждый факт в этой папке подтверждён минимум двумя независимыми источниками. Ни одно утверждение не стоит на одном свидетеле или одной бумаге. Банковские выписки из Цюриха и Парижа — подлинные. Корейские концессионные документы — подлинные, с печатями. Переписка по морским заказам — подлинная, из закрытых архивов Морского министерства, через законных должностных лиц. Всё правда.
Государь долго молчал.
— Я это понимал по ходу чтения, — сказал он, наконец. — Я надеялся, что где-то будет ошибка. Ошибки нет.
— Нет.
— Кирилл. Борис. Андрей.
— Да.
Он встал. Прошёлся по кабинету — у него была такая привычка в трудные моменты, я её уже знал. Остановился у окна. Снова посмотрел в сад.
— Николай Иванович. Я хочу задать Вам вопрос.
— Слушаю.
— Вы несли это девять лет.
— Девять.
— Почему Вы мне это не принесли раньше?
Я подумал. Это был важный вопрос, и он его заслуживал.
— Государь. Я Вам не принёс раньше потому, что у меня раньше не было полной картины. Я мог прийти в восьмом году с корейскими концессиями. Но тогда у меня не было банковских выписок из Цюриха. Я мог прийти в девятом с выписками. Но тогда у меня не было подтверждённого морского следа. Когда я в одиннадцатом получил от Мищенко маньчжурский материал и свёл всё в одну картину — только тогда это стало тем, с чем идти к Вам. С половиной картины я бы к Вам не пришёл.
— Почему?
— Потому что с половиной картины Вы бы спросили: «Николай Иванович, а Вы уверены?». И я бы не мог сказать «уверен». А сейчас могу.
Государь повернулся от окна. Посмотрел на меня долго.
— Я уважаю это решение, — сказал он. — Хотя мне тяжело.
— Понимаю.
Он вернулся к столу. Сел. Положил руку на закрытую папку.
— Николай Иванович. Что Вы предлагаете?
Вот оно.
Я произнёс это спокойно, потому что эту фразу я у себя в голове формулировал несколько раз в неделю на протяжении двух лет. Она у меня была готова.
— Государь. Я предлагаю следующее. Первое — Чрезвычайное судебное присутствие. По образцу тех, что существовали в Вашего деда время для государственных преступлений. В него войдут представители Думы, Сената и Синода. Председатель — человек с репутацией, не политический, не партийный. Я думаю о Кони.
— Кони, — повторил государь. — Анатолий Фёдорович.
— Да. Ему сейчас шестьдесят восемь лет, он в силе. Его репутация в образованном обществе не вызывает сомнений ни у правых, ни у левых. Если он председатель, у присутствия будет то, что ему нужно для легитимности.
— Продолжайте.
— Второе — обвинение против главных фигурантов папки по статьям об ущербе государственным интересам. Без политики. Только финансовые и концессионные следы. Это защитит процесс от обвинений в репрессиях против семьи по личным мотивам.
— А если они скажут, что это репрессии?
— Скажут. Но им будет трудно, потому что перед присутствием будут лежать банковские документы из Цюриха. Когда человек говорит «это политическое преследование», а у присутствия на столе выписка счёта на восемьсот тысяч рублей неизвестного происхождения — эта фраза работает хуже.
Государь кивнул.
— Третье, — продолжал я. — По итогам присутствия — конфискации. Я предлагаю по одному поместью на семью. Не по всему имуществу, не полное разорение. По одному, самому крупному. Это сигнал для страны и для остальных членов Дома, но это не катастрофа.
— Домашний арест?
— Да. По прецеденту дел о государственных преступлениях. Не крепость, не тюрьма. Домашний арест с ограничением выездов за границу.
— Без казней, — сказал государь.
Это не было вопросом. Это было его собственным условием.
— Без казней, — подтвердил я. — Казни превращают дело в мученичество. Мне этого не нужно, и Вам тоже.
Государь посмотрел на меня.
— Николай Иванович. Это три пункта. Но я понимаю, что у Вас есть четвёртый.
Я подождал.
— Манифест, — сказал государь.
— Да. Манифест.
Тишина.
Государь встал опять, прошёлся к окну и обратно, вернулся к столу, но не сел. Он стоял у стола, держась за спинку кресла.
— Вы мне об этом говорили давно, — сказал он. — Ещё в девятом году. Не прямо, но я слышал. Государство для людей. И это богоугодно.
— Да.
— Я думал об этом. Долго. Я Вам скажу, что я думал. — Он помолчал. — Я думал: мой дед это не мог. Мой отец это не мог. Мне казалось, что я тоже не могу, потому что Помазанник Божий не передаёт власть как чиновник, слагающий полномочия. Это другая природа.
— Государь, — сказал я. — У меня к этому есть ответ.
— Слушаю.
— Помазанник Божий служит народу Божьему. Это — в природе помазанника. Служение народу — это его обязанность. Если для того, чтобы Россия служила народу правильно, государю нужно передать часть власти тем, кто эту службу умеет вести, — это не отречение от природы. Это исполнение природы.